от нуля до восьмидесяти парашютов
название: Господи, прости
персонажи: вальвер и прочие
категория: джен
рейтинг: детский
саммари: написано на заявку 1.33 с вальвер-феста, которая отражаетЖавер после падения выживает, но теряет память. Подлечив другие травмы, он начинает новую жизнь и встречает человека, который стремится ему помочь. Жавер понимает, что, скорее всего, они были знакомы раньше, но тот отрицает. В Жавере борются симпатия к этому человеку и подозрительность.
Желательно ХЭ.
по экранизации 1998 года
ок. 15,5 тыс. слов, окончание в комментариях1.
Жан Вальжан стоял в дверях и вспоминал, как чувствовал себя, когда видел этого человека в прошлый и — казалось — в последний раз. Облегчение, накрывшее его тогда на набережной, парализовавшее все прочие чувства и порывы, парализовавшее совесть и сострадание, быстро схлынуло, оставив вместо себя смутное ощущение тошноты, отвращения и желание отмыться и очиститься — физически и духовно. Вальжан тогда целых полчаса сидел в большом тазу с водой — лучше бы ледяной, но летом ледяной не бывает. А потом до самого утра не выходил из комнаты, где молился. Сначала о своей душе, а потом о душе — того человека.
Того — которого он никак не решался назвать по имени. И который теперь сидел на больничной кровати и что-то аккуратно записывал в маленькую записную книжечку.
— Мы называем его мсьё де Ке, — сообщила Вальжану стоявшая рядом сестра милосердия, ухмыляясь и демонстрируя отсутствующие передние зубы. — Мы тут так всех утопленников зовём. Он явно топился, хоть и не с реки вытащили. Да ещё себя не помнит. Надо ж его как-то звать.
— Как это себя не помнит? — осторожно уточнил Вальжан.
— А так, — она пожала плечами. — Бывает. Головой треснулся об дно — и вылетело всё из головы.
— Понимаю, — отозвался он.
Он не решался войти и привлечь к себе внимание. Он вообще не слишком ясно понимал, что делает здесь.
— Его сегодня выставят уже, — прибавила сестра милосердия. — Мы тут подолгу не держим. Желающих на койке задарма поваляться много.
— И куда он пойдёт?
— А мне откуда знать.
Её ответ завершил картину, которая начала складываться, когда два дня назад лечивший Мариуса Понмерси доктор рассказал о том, как на набережной недалеко от моста Нотр-Дам видели странного человека — в чёрном и в наручниках. Он шёл, как будто пьяный, никого вокруг не видел и на вопросы не отвечал, а потом просто свалился на мостовую, чем поспешили воспользоваться уличные мальчишки, живо прибравшие к рукам наручники, осмеяв по пути плохонький замок.
— Полиция этим делом не заинтересовалась, газетчики тоже не слишком. Событий поинтересней хватает, — с сожалением завершил рассказ доктор. — Пострадавшего отправили в больницу, тем дело и кончилось.
— И где он сейчас? — спросил Вальжан, не успев даже подумать, зачем спрашивает.
Это было первым шагом, вторым — прийти сюда. Третьим — привлечь, наконец, к себе внимание Жавера, заговорив:
— Доброе утро.
Жавер вздрогнул и поднял взгляд от своей записной книжки.
— Доброе. Вы врач?
— Нет.
— Из полиции?
— Нет
— Газетчик всё-таки? Сюда один приходил уже, я его прогнал.
Прежде тяжёлый, неприятный, пугающий до дрожи взгляд Жавера не выражал сейчас ничего, кроме смутного раздражения: ему не понравилось, что его отвлекают без причины, а кому понравилось бы? Жан Вальжан неожиданно почувствовал растерянность. Этот человек, так долго преследовавший, мучивший его, подаривший, в конце концов, свободу — не заслужил судьбы, которая теперь открывалась перед ним. Как он вернётся в полицию, как будет выполнять прежние обязанности, если ничего не помнит? А если вспомнит, то вспомнит о и попытке убить себя. И не повторит ли попытку?
«Твои ночные молитвы, — подумал Вальжан, — дали тебе не просто прощение, они дали тебе возможность смыть то позорное чувство облегчения и торжества, стереть с лица ту улыбку. Так меняй».
2.
из дневника неизвестного, запись первая
«Попросил записную книжку и карандаш, чтобы вести записи. Если опять отшибёт память, будет, с чем свериться и восстановить воспоминания. Как только выйду отсюда, займусь выяснением того, кто я такой.
Что известно на данный момент:
— я был найден в мокрой одежде; не в реке, но явно из неё вылез, потому что редингот пахнет тиной;
— в наручниках (обдумать позже, значит ли это, что я преступник); наручники были украдены — иронический факт, но вряд ли значимый;
— набережная недалеко от моста Нотр-Дам (значим ли этот факт?);
— больница также расположена неподалёку.
К сожалению, я не помню, как попал сюда. И о наручниках, и о мокрой одежде я узнал, подслушав разговор двух сплетниц, которым лучше бы делом заниматься, а не больным кости перетирать, да ещё думать при этом, что их не слышно».
запись вторая
«Говорят, что к вечеру мне надо уходить. Какие сёстры, такое и милосердие. Ладно, разберусь. Скорее всего, пойду прямиком в полицию и сообщу все обстоятельства, которые мне известны. Подозреваю, что я действительно преступник, совершивший глупую попытку побега. Однако меня озадачивает отсутствие во мне страха при мысли о полиции. Мне кажется, что если бы я был преступником, я бы неизбежно его испытывал.
Кто-то пришёл, продолжу позже».
запись третья
«Ситуация переменилась. Постараюсь записать всё самое основное, чтобы не вышло длинно, потому что этот странный человек настаивает, что в восемь я должен прийти на ужин, а сейчас половина восьмого. Хотя придётся даже разговор записать, иначе неясно будет, что я тут делаю теперь.
Меня пришёл навестить какой-то человек. Сам его вид меня озадачил. Высокий, голова почти в потолок упирается, одет не просто прилично, а хорошо очень. Смотрит при этом на меня, как будто украл у меня триста франков и возвращать пришёл. Вроде и со страхом, а вроде и с раскаянием каким-то.
— Доброе утро, — сказал он мне. Я сначала не понял, что случилось, решил, что он из газеты (один такой вчера нагрянул, я ему чуть в зубы не двинул, но он сам сбежал).
Я поздоровался.
— Я занимаюсь частной благотворительностью, — сказал он дальше, — услышал вашу историю и хочу помочь.
Говорит он гладко, но иногда сбивается. Совсем как я. Как будто привык следить за речью, а не говорит так, как с детства учили.
— Чем помочь? — спросил я.
— Полагаю, вам некуда идти, мсьё.
— Как это некуда? Я пойду в полицию и там всё разузнаю.
Тут его перекосило.
— Не думаю, что стоит идти в полицию. Вы же понимаете, там особо разбираться не будут. И ночевать там вы остаться не сможете.
— Как вас зовут? — спросил я, потому что не нашёлся, что ответить. — Ладно я назваться не могу, но вы могли бы.
— Жан Вальжан.
И его снова перекосило. Так бывает, когда врёшь и изо всех сил хочешь скрыть, что врёшь, пытаешься не напрягать лицо, а оно наоборот как будто каменеет или судорога по нему пробегает. Вот и у него — как будто судорогой лицо свело, когда он имя говорил. А это явный признак, что врёт. Непонятно только, зачем? Даже если он и украл у меня триста франков, я-то всё равно не помню. И потом: имя простонародное, а он одет хорошо, дом у него снаружи скромный, но обставлен богато. А имя такое, как будто он из самой глухой деревни родом, где люди не склонны оригинальничать.
— И вы благотворитель? — спросил я, чтобы он не подумал, что я что-то заподозрил.
— Верно.
— И что вам надо?
— Память возвращается, — сказал он, как мне показалось, с сожалением, — рано или поздно. Но до тех пор или до тех пор, пока не выясните собственный адрес или вас не станут искать, вы могли бы жить в моём доме.
— Какая вам выгода? — вырвалось тогда у меня. Слишком много не складывалось, чтобы я просто так согласился, хотя, признаться, предложение его было вовремя: идти-то мне некуда, не под мостом же спать.
— Я занимаюсь частной благотворительностью. Я живу с дочерью. О вас услышал от доктора, который лечит её жениха. Дом у нас скромный.
Не стану приводить здесь все гнусные мысли, которые я успел передумать о нём, об этом Жане Вальжане. И что он сутенёр, и дочку свою продаёт, и что он ей муж на самом деле, и десяток ещё других мыслей, одна другой грязнее. Скажу только, что я согласился. Идти-то всё равно некуда больше. И потом мне стало любопытно. Появилось смутное чувство, что этот человек, может, знает обо мне больше, чем говорит, а значит, лучше держаться к нему поближе. До полиции ещё успею дойти.
Я понял, что ошибался, когда увидел его дочку: нежное, невинное создание, печальное и, видимо, погружённое в мысли о больном женихе. Ни одна шлюха не смогла бы так достоверно изобразить невинность.
Уже почти восемь. Пора ужинать. Ночью опишу остальное, если не засну. Голова болит».
3.
Вечер прошёл странно. Козетта ушла к себе до ужина и едва видела Жавера. Жан Вальжан предупредил её и сказал, чтобы она ничем не выдала ни своего страха, ни того тем более, что вообще знакома с этим человеком.
— Однажды я просил тебя не кричать, когда мы убегали от него. Теперь, милая, не вскрикни, когда шагнёшь ему навстречу. Он болен и нуждается в нашей помощи, — пояснил он.
— Но почему он не должен знать, что мы знакомы?
— Я позже объясню. Поверь, есть причины.
И она поверила, к его нескрываемому облегчению. Отчасти, наверное, потому что чувство благодарности за Мариуса сейчас в ней было слишком сильно, чтобы не принять любую просьбу отца.
На ужин Жавер не опоздал. Он хмурился, отворачивался от яркого света, моргал, иногда потирал лоб, как будто страдал от головной боли, но ничего не говорил. Съел он мало, за те полчаса, что провёл за столом, не сказал ни слова, кроме пары вежливых фраз.
Вальжан всматривался в его лицо, пытаясь увидеть того — страшного — человека, отравившего ему многие часы, дни, годы жизни. И видел. И не видел. Лицо было тем же — бесстрастным, неприятным, с остановившимся цепким взглядом, от которого бросало в дрожь. Но отпечаток страдания — не от болезни, другого страдания, вспыхнувшего в его глазах за мгновение до того, как вода сомкнулась над ним, страдания, которое Вальжан не заметил или не распознал, в которое просто не поверил — этот отпечаток навсегда изменил лицо Жавера.
— Ваша комната устраивает вас? — спросил Вальжан, когда Жавер поднялся из-за стола.
— Да, благодарю.
— Если будете испытывать в чём-то необходимость, обращайтесь.
Жавер помолчал, глядя в пол.
— В имени, — буркнул он наконец.
— Что?
— Больничная кличка меня не устраивает, мсьё Вальжан.
Повисла долгая пауза.
— Я понимаю. Вы напоминаете мне человека, которого звали Мадлен. Он многое мне дал и многое позволил понять. Вы чем-то похожи на него.
Жавер медленно поднял взгляд и несколько мгновений смотрел Вальжану прямо в глаза. И нелегко было не отвести их.
— Мадлен? Хорошо.
4.
запись четвёртая
«Этот человек, Вальжан или как там его зовут, в самом деле знает меня. Слишком легко он имя придумал. Что ж, выходит, моя фамилия — Мадлен. Завтра уточню полное имя, но то, что он назвал именно фамилию, указывает, что не так уж мы близки. Не подельники же? Или подельники? Голова перестанет гудеть, силы вернутся, пойду в полицию. О нём говорить ничего права не имею, но о себе скажу всё до точки: и что из воды вытащили, и что в наручниках был, и что, возможно, зовут меня Мадленом. Вдруг в полиции сейчас такой человек в розыске».
5.
из записей Жана Вальжана
запись первая
«Я слишком рискую, но я не могу иначе. Пусть этот человек — пусть Жавер живёт здесь, пока можно. Я предпочёл бы, чтобы он никогда не вспомнил себя. Рано или поздно он бы привык к новой жизни, я помогу ему найти себе занятие по душе. Козетта скоро выйдет замуж и покинет меня, дом освободится, станет для одного меня слишком большим. Мне не жаль немного места для Жавера. Это стало бы искуплением того, что я чувствовал на набережной, когда он упал в воду. Я не имел права на такие чувства, они недостойны ни христианина, ни просто доброго человека. Они осквернили мою душу».
6.
из дневника мсьё Мадлена
запись пятая
«Нечего записывать. Эти люди живут просто, никуда не выходят. Мадемуазель навещает жениха и сидит у себя. Вальжан куда-то уходил на полдня, потом вернулся. Я проспал почти всё это время, так что даже не мог проследить, куда он ходил. Голова больше не болит. Имя «Мадлен» кажется чужим, но, возможно, так и должно быть. Вальжан говорит, что в больнице за мной никто не приходил и что, возможно, у меня здесь нет никакой родни.
Пытался соотнести все известные факты о Вальжане, чтобы сделать уже какой-нибудь вывод, не вышло. Слишком много противоречий.
Он заботится обо мне — или, во всяком случае, я представляю заботу именно так, иногда мне кажется, что он чувствует что-то вроде вины по отношению ко мне, но при этом большую часть времени он совершенно равнодушен. Добро, которое он даёт мне, отдаётся с холодным сердцем. Это похоже на замаливание старых грехов, на благотворительность, когда думаешь о том, чтоб свою душу очистить, а не другим помочь.
Это неприятно. Даже унизительно.
Хотя скорей неприятно. Остановлюсь на этом определении.
Также попытался установить, не пострадали ли мои общие знания, полученные в результате обучения. Я перебрал в уме основные вехи истории Франции. Вспомнилось не так много, но достаточно, чтобы решить, что я её изучал и что придерживался определённых политических убеждений. Вспомнил также сведения из географии. С древними языками я, надо полагать, не знаком. К музыке равнодушен и не смыслю в ней. Навскидку вспомнилось около трёх десятков названий книг, которые сопровождались именами героев и содержанием. Выходит, я их читал, но никаких эмоций эти воспоминания не вызвали. Впрочем, это ожидаемо: читать необходимо, чтобы не потерять способности нормально говорить и писать, но чувства от книг испытывают только нервные барышни».
запись шестая
«Пропустил три дня. Сначала вернулась головная боль, потом вспыхнула лихорадка. Состояние мерзкое до сих пор. Врач сказал, что я мог умереть. Мне кажется, я бы не возражал против этого. Когда я высказал эту мысль Вальжану, он посмотрел на меня испуганно, как смотрят на тех, кто дорог. Не понимаю.
Да ещё вчерашнее происшествие. До сих пор не знаю, что думать о нём. Опишу позже, как пойму.
Он равнодушен ко мне, но при этом не просто не желает мне смерти, как, скажем, не желал бы смерти любому прохожему, просто потому что добрый человек. Он боится, что я могу умереть.
Попросил газеты за последние дни, которые не помню. Вальжан долго моргал, прежде чем согласился дать мне газеты. Противник прессы, что ли?
В газетах пишут о волнениях по городу, даже о бунте, который уже заглох.
Я к этому никакого отношения иметь не могу. Сама мысль о мятеже мне неприятна.
Спросил за ужином у Вальжана, каковы его политические взгляды. Он что-то промычал в ответ, из чего я заключил, что никаких взглядов он не имеет».
дописано к записи шестой
«Пересмотрел газеты, заметил, что там не хватает листов. Спросил у В., тот сказал, что это листы с объявлениями, которые ему зачем-то нужны. Непонятно. До сих пор он газет не покупал вообще, а тут объявления понадобились».
7.
Последние дни выдались тяжёлыми. Не потому, что Жавер едва не умер от лихорадки, но потому что эта лихорадка стала новым испытанием для Вальжана.
Началось всё вечером, когда Жавер не спустился ужинать, хотя несколько раз был прошен об этом и весьма настойчиво. Вальжан не совсем понимал причины этой настойчивости, но казалось важным видеться — с этим человеком — с Жавером хотя бы раз в день, говорить с ним, вернее, пытаться говорить, потому что разговоры не клеились. Вальжан не знал, о чём говорить, Жавер, очевидно, не стремился отвечать.
Поев в одиночестве, потому что Козетта снова отсиживалась у себя, пусть даже на сей раз наедине с собственной радостью — Мариус окончательно пошёл на поправку, Вальжан пошёл к своему гостю.
Тот долго не отзывался на стук, потом, наконец, до Вальжана донеслось невнятное мычание, словно человек по сторону двери мучился от боли и не мог выдавить больше ни звука. Вальжан вошёл и увидел Жавера, скрючившегося на нерасстеленной кровати, закрывавшего голову подушкой.
— Что с вами?
— М-м-м… ва…
— Голова?
В два шага преодолев разделявшее их расстояние, Вальжан склонился над Жавером, отбросил подушку, коснулся тыльной стороной ладони его лба.
— Да у вас жар! И сильный! Нужен врач!
— М-м-м… в-вы… болв-в-в…
— Что? Что вы говорите? — Вальжан склонился ещё ниже, почти ткнувшись лбом в затылок Жавера. И разобрал:
— Светло, болван, слишком… светло. Голова…
Так вот зачем он прятал голову под подушкой! Как можно быть таким бессердечным! Наверное, яркий свет мучит его теперь! Вальжан вернул подушку Жаверу и кинулся плотней закрывать шторы, которые пропускали золотые вечерние лучи. И замер у окна. Не слишком ли он беспокоится сейчас? Этот человек — Жавер — пусть он перестал быть мучителем, преследователем Жана Вальжана, он не стал ему и никем близким, о ком стоит так тревожиться. В конце концов, если он лишние мгновения потерпит, ничего не случится.
Но совесть была на страже на сей раз.
«Это снова демоны, — сказал он себе. — Чёрный туман, застилающий порой душу».
И Жан Вальжан поторопился зашторить окна, чтобы в комнате стало темней, а у него на душе светлей.
Посылать за доктором в ночь Вальжан сначала не захотел, считая, что обойдётся сам, а потом стало слишком поздно. Не считая допустимым для Туссен и тем более для Козетты участвовать в подобном, Вальжан сам раздел Жавера, радуясь, что тот на целую голову, наверное, ниже, и проклиная каждую пуговицу, и уложил в постель. И усмехнулся от мысли, что если бы ситуация была обратной, Жаверу пришлось бы долго возиться с человеком выше себя на голову.
Жавер не сопротивлялся всему этому, только громко ругался вслух, когда боль становилась невыносимой. Вальжан только надеялся, что ни дочь, ни служанка не слышат этой ругани.
К ночи боль отпустила, зато усилился жар. Жавер лежал, устремив в полоток неподвижный взгляд. На вопросы Вальжана о самочувствии отвечал односложно и чаще — отрывистыми ругательствами.
— Холодный компресс на лоб, — тихо сказал Вальжан, в очередной раз коснувшись лба больного. — Врач бы то же посоветовал.
— Мёртвому припарки.
— Если надо, я вас полностью в простыню мокрую заверну.
— Погляжу, как справитесь. И надолго ли вашей благотворительности хватит, мсьё Вальжан.
— Погляжу, Ж… Мадлен, как вы будете орать, когда я это сделаю.
— Я не буду орать.
Впрочем, простыни в первую ночь не потребовалось: жар был высоким, но не настолько. Хватило просто компресса и обтираний груди и шеи, чем Вальжан занимался сам. Отчасти потому, что поручить было больше не кому, отчасти — потому что считал это именно своей обязанностью.
Врача вызвали утром, когда жар немного спал.
— Не надейтесь, что уже всё, — сказал он, покачав головой, — боюсь, к вечеру станет хуже. Но я напишу вам кое-какие рекомендации, мсьё Фошлеван. Думаю, они помогут.
Говорили в другой комнате, потому Вальжан мог не беспокоиться о том, что Жавер услышит другое имя.
8.
из записей Жана Вальжана
запись вторая
«Вторая ночь прошла тяжело. Пришлось даже исполнить мою угрозу и попытаться сбить жар, завернув больного в мокрую простыню. На леднике в доме осталось немного льда, его я бросил в воду, в которой вымочил простыню, постаравшись, чтобы она стала как можно холодней. Затем при свете одной свечи я велел больному раздеться, что у него не слишком получилось. Пришлось помочь. Верней даже, сделать всё дело самому. Я не подозревал, что стягивать исподнее с другого человека так трудно. Рукава застревают на каждом сгибе, штаны собираются в складки, которые приходится расправлять, то и дело задевая ногтями разогретую лихорадкой и оттого чувствительную кожу. Я не хочу причинять боль этому человеку, кем бы он ни был, потому раздевание затянулось.
— Сестры милосердия из вас, Вальжан, не выйдет, — хрипло сказал он мне.
— Никогда не думал о таком занятии, — отозвался я, отметив, что перестал быть «мьсё Вальжаном».
— Хорошо, что уже поздно, — хмыкнул он. — Больше никого не покалечите.
Разговор этот что-то изменил во мне. Никогда прежде я не думал об этом человеке, как о собеседнике. Но он мог бы быть собеседником. Возможно, интересным. Особенно теперь, когда его ограниченность рамками установленных им для себя норм ушла, так как он просто не помнит себя.
Обо всём этом я думал уже на следующий день, потому что той ужасной ночью не было времени задумываться. Раздев его, я уложил его на постель, избегая смотреть на его наготу. Впрочем, он тут пришёл мне на помощь, улёгшись на бок лицом ко мне и подтянув ноги к груди.
— Вам придётся поднять руки и вытянуться, — сказал я, развернув простыню и подняв её до уровня глаз. Так, сквозь неё, я видел только смутный силуэт человека на постели.
— Ладно. Готово.
Я опустил простынь на него и услышал приглушённые ругательства.
— Обещали молчать.
— Обещал не орать.
Мокрая ткань живо облепила голое худое тело. Я снова поспешил отвести взгляд и вслепую разгладил складки ткани.
— Смотрите, — сказал я, чтобы поддержать его, — доктор говорил о ванне со льдом, если вам легче не станет.
— Благотворитель с любовью к пыткам? Такую статейку в любой газетке с руками оторвут.
Больше в эту ночь он не шутил: жар стал невыносимым, а оставленное доктором лекарство не слишком помогало. Я менял мокрые простыни каждые десять минут в течение часа. Затем, как мне показалось, жар немного спал. Я дал ему горячего вина, хотя поить человека в полуобмороке оказалось не таким простым занятием. Я поддерживал его голову, стараясь ненароком не дёрнуть за волосы, одной рукой, стакан держал в другой, но неизменно чувствовал, что третья рука здесь не повредила бы.
Больной заснул прямо на мокрой постели. Я, как мог, подоткнул его со всех сторон сухим тёплым одеялом и просидел у постели до утра, размышляя, что стоило, наверное, позвать сиделку. В комнате пахло вином, потом и болезнью, но я не сразу заметил этот запах и не сразу открыл окно».
9.
Болтливый врач запретил ему писать, хотя жар спал на второе утро болезни.
— Возможен рецидив, — три раза повторил врач, надеясь, видимо, произвести впечатление умными словами.
— Понял я. Ладно, дождусь завтра.
День вышел скучным, и Мадлен его проспал, приходя в себя после болезни. Только вечером произошло нечто, изумившее его.
Вальжан, пропадавший где-то весь день после того, как выпроводил доктора, вернулся с маленьким бумажным свёртком.
В свёртке оказалась маленькая серебряная табакерка, которую он протянул Мадлену со словами:
— Это вам.
Выглядел он по-прежнему так, словно должен был Мадлену триста франков. А может, и больше. Что с подарком, да ещё недешёвым, никак не вязалось. Мадлен даже подумал: может, это на самом деле его собственная табакерка? И взял её, потому что понял, что совсем не против понюшки табаку. И сказал ещё:
— Спасибо за заботу, — имея в виду и табакерку эту, и что Вальжан ночью с ним как с младенцем возился.
В это мгновение взгляд Вальжана переменился. Из виноватого стал… чёрт разберёт, признаться, каким. Взгляд и ещё улыбка.
Странное чувство тут поразило Мадлена: как будто узнавания, как будто он видел уже такой взгляд когда-то. Но, может, и видел. Кто теперь наверняка скажет.
В дневник свой в тот вечер, не в силах толком осознать произошедшее, но чувствуя, что должен оставить хоть строчку об этом дне, вопреки запрету врача, он записал только: «Табак оказался неплох, хотя и не слишком крепок».
10.
из дневника мсьё Мадлена
запись седьмая
«Слишком много размышляю, а размышлениям этим грош цена, если можно треснуться головой — и все до одного они пропадут. Надо записывать.
Чувство узнавания, уверенность, с которой В. табакерку мне протянул, — это всё лишнее доказательство, что мы знакомы. Вероятно, Мадлен — моё настоящее имя.
Соображения эти натолкнули меня на мысль вспомнить слова, с которыми В. «подарил» мне это имя. Человек, который ему дорог? Кто-то, кого он потерял? Проклятая память. Что же он сказал тогда? И что бы это могло значить? Он возится со мной, никаких денег не просит. Табакерку подарил. Но другом моим он меня не считает, на друзей так не смотрят. Тут бы сказать, что он, может, на всех так смотрит, но я же видел, как он таращится на мадемуазель Козетту. Как будто та своим светом сияет. Значит, может чувство приязни выражать, и его ко мне отношение приязнью никак назвать нельзя.
Всё же и тут слишком много размышляю. Факты нужны.
Появлялся жених мадемуазель Козетты. Он болел, но чего с постели так быстро вскочил? Бледный, еле ходит. Дед с ним явился, его под руку поддерживал.
Не знаю, о чём Вальжан думает, отдавая свою драгоценную дочку такому олуху. Я его всего пару мгновений видел, ушёл потом. Но мне хватило, чтоб заметить открытый рот и выпученные глаза. Хотя, может, потом он и перестал глаза пучить.
Штудирую газеты, всё равно нечем заняться.
Дождусь, когда врач скажет, что я окончательно поправился, и пойду в полицию. Сказать ли это Вальжану? С одной стороны, неблагодарность у него за спиной что-то делать, с другой, чёрт поймёт, как он к этому отнесётся. Ещё отговаривать станет».
11.
из записей Жана Вальжана
запись третья
«Никогда я не думал об этом человеке, как о человеке. Не как о демоне, преследующем меня, не о воплощённой памяти о прошлом. Как о человеке».
12.
Козетта уговорила Жана Вальжана отпустить её на прогулку вместе с Мариусом. Её стоило это многих слов, многих улыбок, многих молящих взглядов.
— Не случится ничего дурного, папочка, — повторила она много раз. — Просто прогулка.
Тот согласился, хотя радости это ему не принесло. Он доверял Козетте, доверял даже Мариусу, но эта прогулка была ещё одним шагом на пути к расставанию с Козеттой, которое Вальжан предпочёл бы отдалить.
Хотя теперь — с утра той бессонной и полной демонов ночи — перед ним стояла ещё одна сложность, которую разрешить пока не представлялось ему возможным. Наверное, поэтому-то он так легко и согласился.
Той ночью — бессонной, кошмарной ночью — он думал, пусть недолго, но такие мысли, даже краткие, глубоко прожигают память, — он думал о том, что смерть Жавера принесла бы покой им обоим. Но кому-то было угодно, чтобы Жавер остался жив. Чтобы он забыл обо всём. И, наверное, получил возможность, прожить оставшиеся ему годы… как-то иначе. Но как?
Утром после той ночи ему не спалось. Слишком много ненужных мыслей лезло в голову.
«Чем ты лучше тех людей, что видели не тебя, а жёлтую бумажку в твоих руках? Чем ты лучше тех, кто за этим ненавистным листком отказывался замечать человека? Ты тоже не видел… страх застилал тебе глаза».
Нет ничего страшней смешанного с равнодушием страха, потому что когда он отступает, оно берёт верх. И тогда можно допустить что угодно по отношению к человеку, которого прежде боялся, но к которому теперь не испытываешь ничего.
Та ночь была искуплением, надеялся Вальжан.
Теперь он ничего Жаверу не должен.
Ничего.
Не должен.
Только от этих мыслей легче не становилось.
«Должен, не должен — как в банке рассуждаешь. Как будто твои старания как-то уменьшили гнусность твоих мыслей».
Этот человек — всегда был не просто эринией или демоном, гнавшимся за тобой. Он всегда был человеком, который способен чувствовать, испытывать боль или радость.
И Вальжан принялся вспоминать, какие из человеческих привычек инспектора Жавера ему известны, раз уж сам Жавер их позабыл. Вспомнился табак. Купить серебряную табакерку и нюхательный табак было делом нескольких часов. Решиться отдать её — делом пары минут, но минуты эти тянулись намного дольше.
«Это вам», — сказал тогда Вальжан. И так и не сумел договорить заранее продуманное: «Друг мой». Лгать не хотелось. Этот человек был ему кем угодно, только не другом.
С табаком было просто, но согласится ли он на прогулку? Повод был: потихоньку последовать за Козеттой и Мариусом, чтобы проследить за ними. Вальжан доверял Козетте, но предпочёл бы проследить. И хотел, чтобы Жавер пошёл с ним, в конце концов, свежий воздух полезен.
13.
из дневника мсьё Мадлена
запись восьмая
«Перед прогулкой кое-что произошло. Мы уже стояли у двери, намереваясь выйти, как вдруг кто-то постучал. Вальжан оттеснил меня в сторону, как мне показалось, чтобы я не увидел, кто пришёл, и вышел сам. Я выглянул окно и увидел двух детишек, обычных уличных оборванцев, каких сотни в Париже. Вальжан почти пополам согнулся, чтобы говорить с ними. Я не слышал ни слова, но я видел его лицо. Теперь я знаю, как этот благотворитель смотрит на тех, кому делает добро. Не так, как на меня. Со мной он знаком».
дописано значительно позже к записи восьмой
«Собираться недолго. Через полчаса меня здесь уже не будет. Причины опишу, уже когда уйду».
14.
День был солнечным, но из тех, когда хорошая погода в любое мгновение — и не заметишь — может смениться дождём. Стоило бы, признаться, отменить прогулку, когда появились эти дети, которые после смерти своего «опекуна» остались совсем беззащитными, но мысль эта пришла Вальжану слишком поздно, уже когда вдвоём они катили к Люксембургскому саду. Мальчики же были поручены заботам Туссен.
— Будем прогуливаться поодаль, но из виду не терять, — повторил Вальжан. Больше ничего ему в голову не пришло, и он молчал.
Фиакр потряхивало, можно было сделать вид, что молчание повисло, потому что говорить неудобно, но от чувства неловкости это не избавляло. Жавер на помощь прийти не торопился, но он, наверное, и не чувствовал этой неловкости. Смотрел в окошко, отвернувшись от Вальжана, и даже не дёргался, когда трясло карету.
— Как табак? — вопрос прозвучал слишком отрывисто, чтобы показаться непринуждённым.
Жавер обернулся. Он был хмур и как будто сосредоточенно о чём-то думал, а вопрос Вальжана отвлёк его.
— Сойдёт. Спасибо.
— Я подумал, что это было бы… уместно.
— Да. — Жавер помолчал. А потом, прищурившись, спросил: — Что ещё вы обо мне знаете?
— Простите?
— Что. Ещё. Вы. Обо мне. Знаете? — выделяя каждое слово, повторил он. Его глаза потемнели, губы, едва только вопрос отзвучал, сложились в тонкую линию. Он как будто испытывал какое-то сильное чувство, которому не желал дать выхода.
Вальжан вопроса не ожидал, а потому растерялся. Ему казалось, что он достаточно убедительно замёл все следы, попросив всех, кто мог выдать, тоже притворяться, забирая, на всякий случай, листы с объявлениями из газет… но этот человек всё равно подозревает. Некоторые привычки и навыки не теряются и не забываются.
«Знать бы, о чём он догадывается и что подозревает».
— Ничего, кроме… того, что говорил вам. И того, что вы и сам знаете, — твёрдо ответил Жан Вальжан.
— Ну как скажете, — пробормотал Жавер, потвернувшись.
Возможно, подумал тогда Вальжан, гроза миновала.
Гроза из слов и чувств, но не гроза небесная, как оказалось позже.
Они медленно шли по парку, высматривая прогуливающихся Козетту и Мариуса. Те, как будто подозревая слежку, прятались в самых укромных уголках подальше от центральных дорожек.
— Прячутся они, что ли, — бормотал Вальжан.
— Конечно. Вы даже не пытались скрыть, что будете за ней следить.
— Разве?
— А что, пытались? — полуусмехнулся Жавер. — Неудачно тогда. Вы любите её очень?
— Да, — удивлённо ответил Вальжан. Этот человек был из тех, кто, казалось, был далёк от любых интересов помимо рабочих. Но, может, он тоже испытывает неловкость и пытается придумывать вымученные вопросы? Но нет, подобное просто нельзя вообразить.
— Но она вам не родная дочь, как я понимаю? Вы не были женаты.
— Не был, верно.
— Тоже благотворительность?
Вопрос был болезненным, но Вальжан собрался с силами и ответил правду, потому что солгать здесь было бы оскорблением памяти Фантины:
— Я любил её мать.
— Вот как.
Жавер замолчал. Он шёл, глядя прямо перед собой, шагая ровно и спокойно, как будто ничто его не беспокоило. Впрочем, возможно, спокойствие это было показным.
Солнце сквозило в зелени. В листве пели птицы, всё громче, как казалось Вальжану. Где-то вдалеке среди зелени мелькало бледно-голубое платье Козетты. Духота опускалась на Люксембургский сад, подобно ватному одеялу в летнюю ночь. Чтобы хоть как-то облегчить себе участь, Вальжан снял цилиндр и мельком взглянул на Жавера: тому, казалось, и дело не было ни до духоты, ни до невыносимого гама, поднятого птицами, он шёл, наглухо застёгнутый в свой чёрный редингот, и даже одолженных ему перчаток не снимал.
— Невыносимая духота. — Вальжан достал из кармана платок и промокнул лоб.
— Да, — ответил Жавер, но прозвучало это так твёрдо, что было ясно: ответил он своим мыслям, а не замечанию о погоде. — Я хотел задать вам один вопрос.
Вальжан вздохнул про себя и тоскливо посмотрел на небо, которое, совсем недавно такое чистое и голубое, стремительно затягивали тучи с желтоватыми, просвеченными солнцем боками. Птицы, духота, тучи и Жавер с его вопросами — всё, что надо для приятной прогулки за синим платьем.
— Я вас слушаю, — как можно более спокойно ответил Вальжан.
— Вы говорили, что тот человек, чьё имя вы мне дали, был вашим другом. Но вы не считаете меня своим другом, тогда почему назвали это имя? Если тот человек был вам близок…
Вопрос был неожиданным, Вальжан ещё раз взглянул на своего спутника — тот, неизменно серьёзный, шёл рядом. Что же он тогда сказал? Не может быть, что Мадлен был ему другом. Память!.. Что же он тогда сказал? Почему-то казалось очень важным повторить те слова, не изменив их смысла.
Неожиданно потянуло свежим ветром. И как будто сыростью.
Молчание затягивалось, и Вальжан проговорил:
— Нет. Вы неверно запомнили.
В этом можно было не сомневаться — едва ли он назвал бы другом самого себя. И тут он вспомнил:
— Я сказал тогда, что Мадлен многое мне дал и многое позволил понять. И что вы чем-то мне напомнили его. Но мы с ним не были друзьями.
— Странно, — пробормотал Жавер.
И Вальжан снова пошёл немного быстрее, стараясь не упустить из виду голубое платье. Тучи сгущались, потемнело, и птицы наконец смолкли. Где-то вдалеке загрохотал гром, из жёлтого бока тучи бесшумно вырвалась молния, и снова глухо зарокотало. В этом сумраке нелегко было высматривать голубой клочок. И вскоре Вальжан потерял его, он исчез где-то за деревьями.
— Я считаю, — после долгого молчания снова начал Жавер, — что вы меня знаете очень хорошо.
Вальжан возвёл глаза к небу, но тут же принял бесстрастный вид. Пусть говорит, что угодно, если ему не терпится. Где же Козетта?
— Я считаю, — продолжал упрямый дурак, — что вы меня ненавидите, хотя я пока не понял, за что, но скоро пойму.
Вальжан сжал руку в кулак, но тут же разжал её. Козетта в одном платье и тонкой накидке сверху. Она промокнет и замёрзнет, заболеет, почему он не настоял, чтобы они взяли зонтик? Почему она сама или этот её Мариус не подумали? Никто ни о чём полезном не думает. Как не предусмотрительно!
— Я считаю, — настаивал резкий голос, вроде бы лишённый всяких интонаций, — что вы со мной связаны. В криминальном смысле.
Первые крупные капли дождя упали в песок дорожек. Люксембургский сад опустел. Где же Козетта? Куда её увёл Мариус?
— Я считаю, что вы потому и отговорили меня от того, чтобы я пошёл в полицию. Вы боитесь, что я вас сдам.
И башмачки у неё совсем лёгкие, промокнут, ноги переохладит. Проклятый Мариус! Нельзя было соглашаться на эту прогулку! Её наверняка посчитали бы неприличной те, кто разбирается во всём этом лучше него, Жана Вальжана. Капли с глухим шорохом били по листве деревьев, оставляли круглые вздутые следы на песке дорожки.
— Я считаю, что вы хотите меня убить, чтобы я вас не сдал.
И правда, шептал ему гнев. Это было бы выходом. Это всё упростило бы. Да и зачем убивать? Достаточно просто отпустить этого человека, пусть уходит.
Но Козетта! Листва — плохой защитник от ливня. А дождь уже стал настоящим ливнем. Они всё ещё шли, убыстряя шаг, непонятно, куда и за чем, ведь голубого платья давно не было впереди.
— Я считаю, что мне необходимо пойти в полицию, потому что я ваш подельник.
Вальжан на мгновение закрыл глаза, потому что ему показалось, что в Люксембургском саду совсем стемнело.
— Я считаю…
Вальжан резко остановился и развернулся к Жаверу, сам не замечая, он опередил того на два шага.
— Вы… — он не договорил, более не в силах сдерживаться, уронив цилиндр, схватил Жавера за отвороты редингота и, немного приподняв над землёй, тряхнул так, что у того клацнули зубы. Струи дождя бежали по лицу, попадая в глаза. Вальжан судорожно выдохнул и выпустил отвороты редингот из пальцев. На лице Жавера мелькнуло торжество:
— Я так и думал, — сказал он, как будто подводя итог собственному выступлению, а Вальжан молча отвернулся. Жавер повторил: — Я так и думал. Когда мы вернёмся, я заберу записную книжку, оставлю одолженные мне вещи и уйду. Я не буду доносить на вас, вы помогли мне, и это было бы неблагодарностью.
Впереди на три шага ничего не было видно за стеной ливня. И странно — в разрывах чёрных туч кое-где мелькали солнечные лучи, ещё более яркие, чем всегда, потому что светить им приходилось сквозь грозовой мрак.
Молчание, тонувшее в шуме дождя, продлилось недолго.
— Наденьте шляпу, — неожиданно заявил Жавер. — У вас волосы насквозь мокрые. Простудитесь, я сиделкой вашей не буду.
Сквозь ливень слышно было плохо, и он почти прокричал эти слова, стряхивая капли с щёк и носа — шляпа не защищала от косых струй дождя.
— Нужно найти…
— Что?
— Не важно. Лучше вернуться.
— А ваша дочка?
— Её жених спасёт её от грозы, я надеюсь.
Извозчик, которому довелось их — оглушённо молчавших всю дорогу — везти назад, долго ворчал потом и жалел будто бы испорченную водой внутреннюю обивку.
Позже, уже на пороге дома, Жавер повторил с упрямой настойчивостью:
— Я вернулся, чтобы забрать записную книжку и…
— Да-да, вернуть мне шляпу и перчатки, — отмахнулся Вальжан. — Но, прошу вас, обсушитесь хотя бы. Вас словно… только что из реки вытащили.
С этими словами он толкнул дверь и вошёл в дом. Шутка вышла глупой и грубой, но чему-то он всё же усмехнулся.
Дождь тем временем стих. Иногда, даже если гроза всё же разражается, нужно только позволить дождю пролиться, чтобы вновь засияло солнце.
Мариус привёз Козетту почти в одно время с их возвращением. Она совсем не промокла и не замёрзла — у Мариуса с собой оказался зонтик.
— И ещё мы прятались под навесом, — сияя счастьем, сообщила Козетта. Наверное, впервые, увидев румянец на её щеках, Вальжан не захотел свернуть шею тому, кто вызвал этот румянец. Он даже чувствовал что-то, отдалённо похожее на благодарность. Впрочем, очень отдалённо похожее.
Тем временем Жавер удалился за записной книжкой, предоставив свою верхнюю одежду заботам Туссен. Сделал он это так сосредоточенно и даже торжественно, что Мариус проводил его озадаченным взглядом.
— Этот господин… — пробормотал он, когда Жавер ушёл.
— Этот господин вас более не касается, — перебил его Вальжан. — И, боюсь, сейчас у меня не будет времени вести с вами беседы.
Он заметил мгновенно потухший взгляд Козетты.
— Спасибо за заботу о моей дочери, мьсё Понмерси. В нашем доме вы желанный гость, однако сейчас дела не позволят мне уделить вам достаточно внимания.
Мариус всё понял и быстро ушёл, а Козетта благодарно улыбнулась и убежала к себе. Предаваться воспоминаниям о прогулке и мечтать, наверное.
15.
Чтобы поскорей высушить одежду господина Мадлена, Туссен развела огонь в камине в гостиной и разложила его редингот в кресле, придвинув его поближе к огню, но не слишком близко, конечно. Она долго двигала кресло, вертела его так и сяк, гадая, не слишком ли близко, не очень ли далеко.
— Т-трудно прикинуть, к-каким расстояние должно быть, — поделилась она соображениями с хозяином, — чтоб не сжечь одежду.
— Можно и сжечь, — пробормотал тот в ответ, чем порядком озадачил Туссен. Зачем же жечь такую приличную одежду, пусть даже подмокшую и слегка отдающую тиной.
16.
Вальжан уже сидел в своей комнате и аккуратно записывал что-то в красиво переплетённую толстую тетрадь, когда в дверь постучали.
— Заходите, — отозвался он.
Он предпочёл бы, чтобы это была Козетта, но даже по стуку — короткому, но уверенному — было ясно, что это Жавер. Она всегда стучала нетерпеливо и легко. Этот же — как будто в ворота Ада колотил. Уверенно и в то же время словно бы в отчаянии. В ворота Ада, к которым подошёл, чтобы сдаться чертям, хотя, может, ангелы долго уговаривали его остаться с ними. Но самоубийцам не положено.
«Да, так и будет, наверное».
Дверь едва слышно скрипнула, пропуская Жавера. Стучал он громко, но ходил неслышно.
— Я пришёл сообщить, — церемонно проговорил он, остановившись точно напротив стола, как будто докладывал о чём-то начальству, — что табакерку, шляпу и прочие вещи, которые вы любезно мне одолжили, я оставил в комнате.
Выражение его — вдруг вспомнилось Вальжану — была в точности таким, с каким он когда-то требовал своего увольнения. Что он чувствовал тогда? Собственную неправоту? Необходимость склонить голову перед карающим Законом? Но ведь сейчас не было никакого Закона. Он просто пришёл попрощаться. Что он чувствовал теперь? Но за бесстрастным, замкнутым выражением ничего не прочесть.
— Табакерка ваша, — ответил Вальжан, чтобы что-то ответить. Жавер коротко мотнул головой:
— Нет.
— Это подарок.
— Незнакомцам подарков не дарят. Тем более неприятным незнакомцам.
— Да что вы, в самом деле!
Ах, если бы был способ как-то разрешить это неловкое дело! Если бы он мог просто приказать этому человеку принять подарок и запретить идти в полицию, где ему непременно расскажут, кто он такой. И даже если он не пойдёт в полицию, то куда он пойдёт? Адреса своего он не помнит… и адрес его давно стоило бы выяснить. Возможно, дом этого странного человека смог бы что-то рассказать о нём. И почему эта мысль только сейчас пришла в голову?.. Ах, да. Раньше просто не могла бы. Демоны не имеют домов, у них нет жизни, кроме преследования.
«Это будет следующим же делом. Узнать, где он живёт».
— Незнакомцам подают милостыню, но я не попрошайка. Возможно, преступник, но не…
— Послушайте… Мадлен, не будьте таким упрямцем. Я…
Он осёкся, потому что из гостиной вдруг донеслись крики, стук и чей-то плач.
17.
Туссен вернулась в гостиную через полчаса, чтобы смахнуть пыть и проверить, высохла ли одежда того мрачного господина, который последние дни, кажется, поселился у них дома и при котором к хозяину нельзя было обращаться «господин Фошлеван». И застыла на пороге.
В большом кресле, на котором была разложена одежда, свернувшись, дрыхли те два мальчишки, которых поручил её заботам хозяин перед прогулкой. Дрыхли — да ещё укрылись чёрным рединготом гостя, как будто это одеяло какое!
Выполняя поручение хозяина, мальчишек она, как могла, конечно, отмыла — их лица и шеи, во всяком случае, дала им поесть, но велела сидеть на кухне и ни в коем случае по дому не бродить. И уж точно никто не разрешал им забираться в кресло! Тем более с чьей-то одеждой! Одно хорошо — редингот этот не такой уж чистый, грязней они его не сделают. Но всё-таки!..
Ладно, сейчас она их метёлкой…
— А ну! К-кыш отсюда! К-кыш, негодники!
Старший проснулся первым. Он осоловело огляделся, скатился с кресла на пол и, стукнувшись коленом, хотел было зареветь, но прикусил губу и насупился. Младший только поудобней устроился, будто и не слыша криков, не чувствуя тычков пыльной метёлки.
— Кыш, негодник, — повторила Туссен. И тут она заметила, что драные штаны младшего почему-то мокрые. И почувствовала запах.
18.
из дневника мсьё Мадлена
запись девятая
Ситуация вновь переменилась, и я вижу здесь чью-то злую волю. Хотя этот человек — Жан Вальжан — говорит, что это милость провидения, а не злая воля. Но я отказываюсь считать испорченную одежду милостью провидения. Одежду отдали в чистку, мне придётся пробыть здесь до послезавтрашнего вечера. Я хотел уйти так, всё равно тепло, но… впрочем, это требует пояснений.
Подробно описывать не буду, иначе до утра затянется. Не хочу описывать разговор в парке, и если однажды я снова стукнусь головой и забуду о нём, я не хотел бы вспоминать. Это было слабостью и глупостью. Прямо рассказать обо всём, о своих подозрениях. О своих — я должен написать именно так — опасениях. Что я преступник. Что этот человек преступник. Что мы связаны преступлением.
Что больше ничем мы не связаны.
19.
Козетта вообще ела как птичка, но этим вечером она едва заметила, что перед ней стоит тарелка с ужином и лежат столовые приборы, что, конечно, должно было огорчить Туссен. Но рассеянность юной девицы, поглощённой в мысли о возлюбленном, объяснима, но также едва замечали тарелки двое других, сидевших за столом. Один, сложив ладони, словно для молитвы, смотрел на высокие свечи, второй, позабыв о вежливости, огрызком карандаша писал что-то в свою записную книжку. Наверное, если бы Козетта не была так поглощена счастливыми мыслями, она бы почувствовала себя неуютно в этой погружённой в золотистый свечной полусвет и в тяжёлое испуганное молчание комнате.
20.
из дневника мсьё Мадлена
запись десятая
Если бы найти кого-то, кто знал меня, чтобы спросить. Но это невозможно, потому нужно выяснить всё самому и раньше, чем придётся уйти. Сюда я больше не вернусь. Если этот человек боится, что я его выдам, мне лучше просто исчезнуть, письменно известив его ещё раз, что я не собираюсь его выдавать. Но, конечно, он боится. Иных причин для него держать меня при себе я не вижу.
Через полчаса мне нужно идти на ужин, но я не хочу есть. Всё же стоит описать, что произошло на прогулке.
Я не выдержал и вывалил ему все свои соображения. Что толкнуло меня? Он наговорил разного. Упрекнул меня в дурной памяти, сказал о какой-то женщине, которую любил, после молчал в ответ на мои вопросы. Это молчание как будто жгло меня хуже солнца, которое было сильным тогда, и подначивало выкладывать дальше и дальше, что я думаю о нём. Полил дождь, пришлось орать. Я пытался добиться от него хоть какого-то ответа, но без толку. Потом он едва не ударил меня — всё, на что его хватило, всё искреннее, на что его хватило. Я надеялся, что он скажет хоть что-то, но он слишком хорошо владеет собой и быстро успокоился. Но мне и этого хватило, почему-то стало легче, я даже позволил себе сделать ему замечание о шляпе. И сообщил, что уйду. Вот и вся прогулка.
Несвязно вышло. Впредь буду нумеровать события и более ясно обозначать логические связи между ними.
Мне кажется, я исказил слова и события. Возможно, это последствия болезни, но последнее время я ловлю себя на том, что неверно запоминаю.
21.
из дневника мсьё Мадлена
запись одиннадцатая
Кем бы он ни был, я бы хотел, чтобы он был мне другом. Но это невозможно. Только в романах для чувствительных барышень люди легко переступают через ненависть, потому что только в романах она объясняется каким-нибудь возвышенным недопониманием. В жизни всё проще. За ненавистью всегда стоят довольно обычные и объяснимые причины. А через страх, брезгливость и недоверие тем более не перепрыгнуть.
22.
— Н-неужели всё ж пересолила! А всё поганцы эти! Всё о них думала, пока готовила! Вот негодяи! Ещё и ужин мне испортили! А вы, м-м-м… вы ещё говорите не прогонять их! Я-то не прогоню, но…
— Дети не виноваты, что бедны и хотят тепла, Туссен, — мягко произнёс Жан Вальжан, отвлёкшись от собственных мыслей. — Устрой на сегодня их в моей комнате. Завтра я постараюсь выяснить, кто они такие. Боюсь, что полиции подобные вопросы доверять нельзя.
— И поэтому вы туда не пойдёте? — раздался резкий — и очень неожиданный — вопрос. — Только поэтому?
Туссен открыла рот, но Вальжан жестом остановил её. Козетта побледнела.
— Только поэтому, — легко ответил Вальжан. — Боюсь, властям мало дела до бездомных, а тем более — до бездомных детей.
— Странно, — огрызок карандаша со стуком упал на стол, — что Париж до сих пор не обратился в земной рай, когда в нём живёт такой человек, как вы.
— Я делаю лишь то, что позволяют мне мои скромные силы и способности.
— Ужин, — нервно вмешалась Козетта, — был очень вкусным.
Её тарелка была полна, но в такой лжи трудно упрекать. И Вальжан поддержал её:
— В самом деле. Вы не пересолили, так что не корите зря этих детей.
23.
из записей Жана Вальжана
запись четвёртая
«Если хотите, можете остаться здесь, а не идти к себе, — сказал я ему после ужина. — Мне будет приятно ваше общество». Он остался в гостиной, но не поверил.
Сильные эмоции не скрыть даже самому сдержанному человеку. А этого человека сейчас обуревали самые сильные эмоции, хотя природа их мне не была ясна.
Мне нельзя было срываться в парке, но эта прогулка позволила мне сделать ещё один шаг от безразличия. Куда? В каком направлении? Можно ли, не лицемеря, назвать это направление дружбой? Я бы хотел назвать его дружбой! Ни одно благое дело не сотрёт той, на набережной, улыбки, только моё собственное отношение сможет искупить её.
Он чего-то боится. Из всех чувств, которые можно прочесть на его лице, в его взгляде, это — самое сильное. Он боится — и заметней всего был страх, когда он записывал что-то в свою книжечку. Впрочем, то, что он сказал в парке, отчасти выдало его. Он боится оказаться преступником. Удивительно, насколько верен он себе даже сейчас, когда не помнит ничего о своём прошлом. Неужели, то, чем мы становимся, настолько мало зависит от того, что мы о себе знаем?
Мы сидели в гостиной до поздней ночи. Сначала он смотрел то в окно, то на свечи и размышлял о чём-то, а я читал. Он сидел в полумраке, почти сливаясь с ним, только специально взглядываясь, я мог заметить, как мерцают в тусклом свете его глаза.
В молчании нашим не было неловкости, наверное, потому что каждый был занят своим делом.
Когда пробило одиннадцать, я вдруг почувствовал, что теряю нить повествования, и захлопнул книгу, возможно, слишком громко, потому что Жавер вздрогнул.
— Прошу простить меня, — сказал я ему.
— За что?
— Нельзя распускать руки.
— Забудьте.
Он отвечал отрывисто, словно ему не хотелось говорить, но вместе с тем — очень быстро, словно он ждал моих вопросов. И хотел бы на них отвечать.
— Надеюсь, вас не слишком огорчает, что вы до сих пор здесь?
— Нет.
Именно в это мгновение меня посетила мысль, которую я не решаюсь объяснять для себя. Впрочем, наверное, её мне продиктовал долг, обязывающий изменить отношение к этому человеку.
— Духота спала после грозы. Мы могли бы пройтись сейчас, если, конечно, вы не хотите спать.
— Пройтись? Ночь на дворе. Вас давно в переулке дубиной по голове не били?
— Всё не дотягиваются, — отозвался я.
— Посмотрел бы я на это.
Так и вышло, что мы пошли дышать свежим воздухом. Ему пришлось накинуть одолженный мною плащ, который оказался ему слишком велик, и полы почти задевали землю. Но идти с риском замёрзнуть было неразумно.
Разлившаяся в ночи прохладная сырость, впрочем, располагала к прогулке, хотя врачи сказали бы, что она вредна. Улица была пустынна, шаги наши гулким эхом разносились среди домов».
персонажи: вальвер и прочие
категория: джен
рейтинг: детский
саммари: написано на заявку 1.33 с вальвер-феста, которая отражаетЖавер после падения выживает, но теряет память. Подлечив другие травмы, он начинает новую жизнь и встречает человека, который стремится ему помочь. Жавер понимает, что, скорее всего, они были знакомы раньше, но тот отрицает. В Жавере борются симпатия к этому человеку и подозрительность.
Желательно ХЭ.
по экранизации 1998 года
ок. 15,5 тыс. слов, окончание в комментариях1.
Жан Вальжан стоял в дверях и вспоминал, как чувствовал себя, когда видел этого человека в прошлый и — казалось — в последний раз. Облегчение, накрывшее его тогда на набережной, парализовавшее все прочие чувства и порывы, парализовавшее совесть и сострадание, быстро схлынуло, оставив вместо себя смутное ощущение тошноты, отвращения и желание отмыться и очиститься — физически и духовно. Вальжан тогда целых полчаса сидел в большом тазу с водой — лучше бы ледяной, но летом ледяной не бывает. А потом до самого утра не выходил из комнаты, где молился. Сначала о своей душе, а потом о душе — того человека.
Того — которого он никак не решался назвать по имени. И который теперь сидел на больничной кровати и что-то аккуратно записывал в маленькую записную книжечку.
— Мы называем его мсьё де Ке, — сообщила Вальжану стоявшая рядом сестра милосердия, ухмыляясь и демонстрируя отсутствующие передние зубы. — Мы тут так всех утопленников зовём. Он явно топился, хоть и не с реки вытащили. Да ещё себя не помнит. Надо ж его как-то звать.
— Как это себя не помнит? — осторожно уточнил Вальжан.
— А так, — она пожала плечами. — Бывает. Головой треснулся об дно — и вылетело всё из головы.
— Понимаю, — отозвался он.
Он не решался войти и привлечь к себе внимание. Он вообще не слишком ясно понимал, что делает здесь.
— Его сегодня выставят уже, — прибавила сестра милосердия. — Мы тут подолгу не держим. Желающих на койке задарма поваляться много.
— И куда он пойдёт?
— А мне откуда знать.
Её ответ завершил картину, которая начала складываться, когда два дня назад лечивший Мариуса Понмерси доктор рассказал о том, как на набережной недалеко от моста Нотр-Дам видели странного человека — в чёрном и в наручниках. Он шёл, как будто пьяный, никого вокруг не видел и на вопросы не отвечал, а потом просто свалился на мостовую, чем поспешили воспользоваться уличные мальчишки, живо прибравшие к рукам наручники, осмеяв по пути плохонький замок.
— Полиция этим делом не заинтересовалась, газетчики тоже не слишком. Событий поинтересней хватает, — с сожалением завершил рассказ доктор. — Пострадавшего отправили в больницу, тем дело и кончилось.
— И где он сейчас? — спросил Вальжан, не успев даже подумать, зачем спрашивает.
Это было первым шагом, вторым — прийти сюда. Третьим — привлечь, наконец, к себе внимание Жавера, заговорив:
— Доброе утро.
Жавер вздрогнул и поднял взгляд от своей записной книжки.
— Доброе. Вы врач?
— Нет.
— Из полиции?
— Нет
— Газетчик всё-таки? Сюда один приходил уже, я его прогнал.
Прежде тяжёлый, неприятный, пугающий до дрожи взгляд Жавера не выражал сейчас ничего, кроме смутного раздражения: ему не понравилось, что его отвлекают без причины, а кому понравилось бы? Жан Вальжан неожиданно почувствовал растерянность. Этот человек, так долго преследовавший, мучивший его, подаривший, в конце концов, свободу — не заслужил судьбы, которая теперь открывалась перед ним. Как он вернётся в полицию, как будет выполнять прежние обязанности, если ничего не помнит? А если вспомнит, то вспомнит о и попытке убить себя. И не повторит ли попытку?
«Твои ночные молитвы, — подумал Вальжан, — дали тебе не просто прощение, они дали тебе возможность смыть то позорное чувство облегчения и торжества, стереть с лица ту улыбку. Так меняй».
2.
из дневника неизвестного, запись первая
«Попросил записную книжку и карандаш, чтобы вести записи. Если опять отшибёт память, будет, с чем свериться и восстановить воспоминания. Как только выйду отсюда, займусь выяснением того, кто я такой.
Что известно на данный момент:
— я был найден в мокрой одежде; не в реке, но явно из неё вылез, потому что редингот пахнет тиной;
— в наручниках (обдумать позже, значит ли это, что я преступник); наручники были украдены — иронический факт, но вряд ли значимый;
— набережная недалеко от моста Нотр-Дам (значим ли этот факт?);
— больница также расположена неподалёку.
К сожалению, я не помню, как попал сюда. И о наручниках, и о мокрой одежде я узнал, подслушав разговор двух сплетниц, которым лучше бы делом заниматься, а не больным кости перетирать, да ещё думать при этом, что их не слышно».
запись вторая
«Говорят, что к вечеру мне надо уходить. Какие сёстры, такое и милосердие. Ладно, разберусь. Скорее всего, пойду прямиком в полицию и сообщу все обстоятельства, которые мне известны. Подозреваю, что я действительно преступник, совершивший глупую попытку побега. Однако меня озадачивает отсутствие во мне страха при мысли о полиции. Мне кажется, что если бы я был преступником, я бы неизбежно его испытывал.
Кто-то пришёл, продолжу позже».
запись третья
«Ситуация переменилась. Постараюсь записать всё самое основное, чтобы не вышло длинно, потому что этот странный человек настаивает, что в восемь я должен прийти на ужин, а сейчас половина восьмого. Хотя придётся даже разговор записать, иначе неясно будет, что я тут делаю теперь.
Меня пришёл навестить какой-то человек. Сам его вид меня озадачил. Высокий, голова почти в потолок упирается, одет не просто прилично, а хорошо очень. Смотрит при этом на меня, как будто украл у меня триста франков и возвращать пришёл. Вроде и со страхом, а вроде и с раскаянием каким-то.
— Доброе утро, — сказал он мне. Я сначала не понял, что случилось, решил, что он из газеты (один такой вчера нагрянул, я ему чуть в зубы не двинул, но он сам сбежал).
Я поздоровался.
— Я занимаюсь частной благотворительностью, — сказал он дальше, — услышал вашу историю и хочу помочь.
Говорит он гладко, но иногда сбивается. Совсем как я. Как будто привык следить за речью, а не говорит так, как с детства учили.
— Чем помочь? — спросил я.
— Полагаю, вам некуда идти, мсьё.
— Как это некуда? Я пойду в полицию и там всё разузнаю.
Тут его перекосило.
— Не думаю, что стоит идти в полицию. Вы же понимаете, там особо разбираться не будут. И ночевать там вы остаться не сможете.
— Как вас зовут? — спросил я, потому что не нашёлся, что ответить. — Ладно я назваться не могу, но вы могли бы.
— Жан Вальжан.
И его снова перекосило. Так бывает, когда врёшь и изо всех сил хочешь скрыть, что врёшь, пытаешься не напрягать лицо, а оно наоборот как будто каменеет или судорога по нему пробегает. Вот и у него — как будто судорогой лицо свело, когда он имя говорил. А это явный признак, что врёт. Непонятно только, зачем? Даже если он и украл у меня триста франков, я-то всё равно не помню. И потом: имя простонародное, а он одет хорошо, дом у него снаружи скромный, но обставлен богато. А имя такое, как будто он из самой глухой деревни родом, где люди не склонны оригинальничать.
— И вы благотворитель? — спросил я, чтобы он не подумал, что я что-то заподозрил.
— Верно.
— И что вам надо?
— Память возвращается, — сказал он, как мне показалось, с сожалением, — рано или поздно. Но до тех пор или до тех пор, пока не выясните собственный адрес или вас не станут искать, вы могли бы жить в моём доме.
— Какая вам выгода? — вырвалось тогда у меня. Слишком много не складывалось, чтобы я просто так согласился, хотя, признаться, предложение его было вовремя: идти-то мне некуда, не под мостом же спать.
— Я занимаюсь частной благотворительностью. Я живу с дочерью. О вас услышал от доктора, который лечит её жениха. Дом у нас скромный.
Не стану приводить здесь все гнусные мысли, которые я успел передумать о нём, об этом Жане Вальжане. И что он сутенёр, и дочку свою продаёт, и что он ей муж на самом деле, и десяток ещё других мыслей, одна другой грязнее. Скажу только, что я согласился. Идти-то всё равно некуда больше. И потом мне стало любопытно. Появилось смутное чувство, что этот человек, может, знает обо мне больше, чем говорит, а значит, лучше держаться к нему поближе. До полиции ещё успею дойти.
Я понял, что ошибался, когда увидел его дочку: нежное, невинное создание, печальное и, видимо, погружённое в мысли о больном женихе. Ни одна шлюха не смогла бы так достоверно изобразить невинность.
Уже почти восемь. Пора ужинать. Ночью опишу остальное, если не засну. Голова болит».
3.
Вечер прошёл странно. Козетта ушла к себе до ужина и едва видела Жавера. Жан Вальжан предупредил её и сказал, чтобы она ничем не выдала ни своего страха, ни того тем более, что вообще знакома с этим человеком.
— Однажды я просил тебя не кричать, когда мы убегали от него. Теперь, милая, не вскрикни, когда шагнёшь ему навстречу. Он болен и нуждается в нашей помощи, — пояснил он.
— Но почему он не должен знать, что мы знакомы?
— Я позже объясню. Поверь, есть причины.
И она поверила, к его нескрываемому облегчению. Отчасти, наверное, потому что чувство благодарности за Мариуса сейчас в ней было слишком сильно, чтобы не принять любую просьбу отца.
На ужин Жавер не опоздал. Он хмурился, отворачивался от яркого света, моргал, иногда потирал лоб, как будто страдал от головной боли, но ничего не говорил. Съел он мало, за те полчаса, что провёл за столом, не сказал ни слова, кроме пары вежливых фраз.
Вальжан всматривался в его лицо, пытаясь увидеть того — страшного — человека, отравившего ему многие часы, дни, годы жизни. И видел. И не видел. Лицо было тем же — бесстрастным, неприятным, с остановившимся цепким взглядом, от которого бросало в дрожь. Но отпечаток страдания — не от болезни, другого страдания, вспыхнувшего в его глазах за мгновение до того, как вода сомкнулась над ним, страдания, которое Вальжан не заметил или не распознал, в которое просто не поверил — этот отпечаток навсегда изменил лицо Жавера.
— Ваша комната устраивает вас? — спросил Вальжан, когда Жавер поднялся из-за стола.
— Да, благодарю.
— Если будете испытывать в чём-то необходимость, обращайтесь.
Жавер помолчал, глядя в пол.
— В имени, — буркнул он наконец.
— Что?
— Больничная кличка меня не устраивает, мсьё Вальжан.
Повисла долгая пауза.
— Я понимаю. Вы напоминаете мне человека, которого звали Мадлен. Он многое мне дал и многое позволил понять. Вы чем-то похожи на него.
Жавер медленно поднял взгляд и несколько мгновений смотрел Вальжану прямо в глаза. И нелегко было не отвести их.
— Мадлен? Хорошо.
4.
запись четвёртая
«Этот человек, Вальжан или как там его зовут, в самом деле знает меня. Слишком легко он имя придумал. Что ж, выходит, моя фамилия — Мадлен. Завтра уточню полное имя, но то, что он назвал именно фамилию, указывает, что не так уж мы близки. Не подельники же? Или подельники? Голова перестанет гудеть, силы вернутся, пойду в полицию. О нём говорить ничего права не имею, но о себе скажу всё до точки: и что из воды вытащили, и что в наручниках был, и что, возможно, зовут меня Мадленом. Вдруг в полиции сейчас такой человек в розыске».
5.
из записей Жана Вальжана
запись первая
«Я слишком рискую, но я не могу иначе. Пусть этот человек — пусть Жавер живёт здесь, пока можно. Я предпочёл бы, чтобы он никогда не вспомнил себя. Рано или поздно он бы привык к новой жизни, я помогу ему найти себе занятие по душе. Козетта скоро выйдет замуж и покинет меня, дом освободится, станет для одного меня слишком большим. Мне не жаль немного места для Жавера. Это стало бы искуплением того, что я чувствовал на набережной, когда он упал в воду. Я не имел права на такие чувства, они недостойны ни христианина, ни просто доброго человека. Они осквернили мою душу».
6.
из дневника мсьё Мадлена
запись пятая
«Нечего записывать. Эти люди живут просто, никуда не выходят. Мадемуазель навещает жениха и сидит у себя. Вальжан куда-то уходил на полдня, потом вернулся. Я проспал почти всё это время, так что даже не мог проследить, куда он ходил. Голова больше не болит. Имя «Мадлен» кажется чужим, но, возможно, так и должно быть. Вальжан говорит, что в больнице за мной никто не приходил и что, возможно, у меня здесь нет никакой родни.
Пытался соотнести все известные факты о Вальжане, чтобы сделать уже какой-нибудь вывод, не вышло. Слишком много противоречий.
Он заботится обо мне — или, во всяком случае, я представляю заботу именно так, иногда мне кажется, что он чувствует что-то вроде вины по отношению ко мне, но при этом большую часть времени он совершенно равнодушен. Добро, которое он даёт мне, отдаётся с холодным сердцем. Это похоже на замаливание старых грехов, на благотворительность, когда думаешь о том, чтоб свою душу очистить, а не другим помочь.
Это неприятно. Даже унизительно.
Хотя скорей неприятно. Остановлюсь на этом определении.
Также попытался установить, не пострадали ли мои общие знания, полученные в результате обучения. Я перебрал в уме основные вехи истории Франции. Вспомнилось не так много, но достаточно, чтобы решить, что я её изучал и что придерживался определённых политических убеждений. Вспомнил также сведения из географии. С древними языками я, надо полагать, не знаком. К музыке равнодушен и не смыслю в ней. Навскидку вспомнилось около трёх десятков названий книг, которые сопровождались именами героев и содержанием. Выходит, я их читал, но никаких эмоций эти воспоминания не вызвали. Впрочем, это ожидаемо: читать необходимо, чтобы не потерять способности нормально говорить и писать, но чувства от книг испытывают только нервные барышни».
запись шестая
«Пропустил три дня. Сначала вернулась головная боль, потом вспыхнула лихорадка. Состояние мерзкое до сих пор. Врач сказал, что я мог умереть. Мне кажется, я бы не возражал против этого. Когда я высказал эту мысль Вальжану, он посмотрел на меня испуганно, как смотрят на тех, кто дорог. Не понимаю.
Да ещё вчерашнее происшествие. До сих пор не знаю, что думать о нём. Опишу позже, как пойму.
Он равнодушен ко мне, но при этом не просто не желает мне смерти, как, скажем, не желал бы смерти любому прохожему, просто потому что добрый человек. Он боится, что я могу умереть.
Попросил газеты за последние дни, которые не помню. Вальжан долго моргал, прежде чем согласился дать мне газеты. Противник прессы, что ли?
В газетах пишут о волнениях по городу, даже о бунте, который уже заглох.
Я к этому никакого отношения иметь не могу. Сама мысль о мятеже мне неприятна.
Спросил за ужином у Вальжана, каковы его политические взгляды. Он что-то промычал в ответ, из чего я заключил, что никаких взглядов он не имеет».
дописано к записи шестой
«Пересмотрел газеты, заметил, что там не хватает листов. Спросил у В., тот сказал, что это листы с объявлениями, которые ему зачем-то нужны. Непонятно. До сих пор он газет не покупал вообще, а тут объявления понадобились».
7.
Последние дни выдались тяжёлыми. Не потому, что Жавер едва не умер от лихорадки, но потому что эта лихорадка стала новым испытанием для Вальжана.
Началось всё вечером, когда Жавер не спустился ужинать, хотя несколько раз был прошен об этом и весьма настойчиво. Вальжан не совсем понимал причины этой настойчивости, но казалось важным видеться — с этим человеком — с Жавером хотя бы раз в день, говорить с ним, вернее, пытаться говорить, потому что разговоры не клеились. Вальжан не знал, о чём говорить, Жавер, очевидно, не стремился отвечать.
Поев в одиночестве, потому что Козетта снова отсиживалась у себя, пусть даже на сей раз наедине с собственной радостью — Мариус окончательно пошёл на поправку, Вальжан пошёл к своему гостю.
Тот долго не отзывался на стук, потом, наконец, до Вальжана донеслось невнятное мычание, словно человек по сторону двери мучился от боли и не мог выдавить больше ни звука. Вальжан вошёл и увидел Жавера, скрючившегося на нерасстеленной кровати, закрывавшего голову подушкой.
— Что с вами?
— М-м-м… ва…
— Голова?
В два шага преодолев разделявшее их расстояние, Вальжан склонился над Жавером, отбросил подушку, коснулся тыльной стороной ладони его лба.
— Да у вас жар! И сильный! Нужен врач!
— М-м-м… в-вы… болв-в-в…
— Что? Что вы говорите? — Вальжан склонился ещё ниже, почти ткнувшись лбом в затылок Жавера. И разобрал:
— Светло, болван, слишком… светло. Голова…
Так вот зачем он прятал голову под подушкой! Как можно быть таким бессердечным! Наверное, яркий свет мучит его теперь! Вальжан вернул подушку Жаверу и кинулся плотней закрывать шторы, которые пропускали золотые вечерние лучи. И замер у окна. Не слишком ли он беспокоится сейчас? Этот человек — Жавер — пусть он перестал быть мучителем, преследователем Жана Вальжана, он не стал ему и никем близким, о ком стоит так тревожиться. В конце концов, если он лишние мгновения потерпит, ничего не случится.
Но совесть была на страже на сей раз.
«Это снова демоны, — сказал он себе. — Чёрный туман, застилающий порой душу».
И Жан Вальжан поторопился зашторить окна, чтобы в комнате стало темней, а у него на душе светлей.
Посылать за доктором в ночь Вальжан сначала не захотел, считая, что обойдётся сам, а потом стало слишком поздно. Не считая допустимым для Туссен и тем более для Козетты участвовать в подобном, Вальжан сам раздел Жавера, радуясь, что тот на целую голову, наверное, ниже, и проклиная каждую пуговицу, и уложил в постель. И усмехнулся от мысли, что если бы ситуация была обратной, Жаверу пришлось бы долго возиться с человеком выше себя на голову.
Жавер не сопротивлялся всему этому, только громко ругался вслух, когда боль становилась невыносимой. Вальжан только надеялся, что ни дочь, ни служанка не слышат этой ругани.
К ночи боль отпустила, зато усилился жар. Жавер лежал, устремив в полоток неподвижный взгляд. На вопросы Вальжана о самочувствии отвечал односложно и чаще — отрывистыми ругательствами.
— Холодный компресс на лоб, — тихо сказал Вальжан, в очередной раз коснувшись лба больного. — Врач бы то же посоветовал.
— Мёртвому припарки.
— Если надо, я вас полностью в простыню мокрую заверну.
— Погляжу, как справитесь. И надолго ли вашей благотворительности хватит, мсьё Вальжан.
— Погляжу, Ж… Мадлен, как вы будете орать, когда я это сделаю.
— Я не буду орать.
Впрочем, простыни в первую ночь не потребовалось: жар был высоким, но не настолько. Хватило просто компресса и обтираний груди и шеи, чем Вальжан занимался сам. Отчасти потому, что поручить было больше не кому, отчасти — потому что считал это именно своей обязанностью.
Врача вызвали утром, когда жар немного спал.
— Не надейтесь, что уже всё, — сказал он, покачав головой, — боюсь, к вечеру станет хуже. Но я напишу вам кое-какие рекомендации, мсьё Фошлеван. Думаю, они помогут.
Говорили в другой комнате, потому Вальжан мог не беспокоиться о том, что Жавер услышит другое имя.
8.
из записей Жана Вальжана
запись вторая
«Вторая ночь прошла тяжело. Пришлось даже исполнить мою угрозу и попытаться сбить жар, завернув больного в мокрую простыню. На леднике в доме осталось немного льда, его я бросил в воду, в которой вымочил простыню, постаравшись, чтобы она стала как можно холодней. Затем при свете одной свечи я велел больному раздеться, что у него не слишком получилось. Пришлось помочь. Верней даже, сделать всё дело самому. Я не подозревал, что стягивать исподнее с другого человека так трудно. Рукава застревают на каждом сгибе, штаны собираются в складки, которые приходится расправлять, то и дело задевая ногтями разогретую лихорадкой и оттого чувствительную кожу. Я не хочу причинять боль этому человеку, кем бы он ни был, потому раздевание затянулось.
— Сестры милосердия из вас, Вальжан, не выйдет, — хрипло сказал он мне.
— Никогда не думал о таком занятии, — отозвался я, отметив, что перестал быть «мьсё Вальжаном».
— Хорошо, что уже поздно, — хмыкнул он. — Больше никого не покалечите.
Разговор этот что-то изменил во мне. Никогда прежде я не думал об этом человеке, как о собеседнике. Но он мог бы быть собеседником. Возможно, интересным. Особенно теперь, когда его ограниченность рамками установленных им для себя норм ушла, так как он просто не помнит себя.
Обо всём этом я думал уже на следующий день, потому что той ужасной ночью не было времени задумываться. Раздев его, я уложил его на постель, избегая смотреть на его наготу. Впрочем, он тут пришёл мне на помощь, улёгшись на бок лицом ко мне и подтянув ноги к груди.
— Вам придётся поднять руки и вытянуться, — сказал я, развернув простыню и подняв её до уровня глаз. Так, сквозь неё, я видел только смутный силуэт человека на постели.
— Ладно. Готово.
Я опустил простынь на него и услышал приглушённые ругательства.
— Обещали молчать.
— Обещал не орать.
Мокрая ткань живо облепила голое худое тело. Я снова поспешил отвести взгляд и вслепую разгладил складки ткани.
— Смотрите, — сказал я, чтобы поддержать его, — доктор говорил о ванне со льдом, если вам легче не станет.
— Благотворитель с любовью к пыткам? Такую статейку в любой газетке с руками оторвут.
Больше в эту ночь он не шутил: жар стал невыносимым, а оставленное доктором лекарство не слишком помогало. Я менял мокрые простыни каждые десять минут в течение часа. Затем, как мне показалось, жар немного спал. Я дал ему горячего вина, хотя поить человека в полуобмороке оказалось не таким простым занятием. Я поддерживал его голову, стараясь ненароком не дёрнуть за волосы, одной рукой, стакан держал в другой, но неизменно чувствовал, что третья рука здесь не повредила бы.
Больной заснул прямо на мокрой постели. Я, как мог, подоткнул его со всех сторон сухим тёплым одеялом и просидел у постели до утра, размышляя, что стоило, наверное, позвать сиделку. В комнате пахло вином, потом и болезнью, но я не сразу заметил этот запах и не сразу открыл окно».
9.
Болтливый врач запретил ему писать, хотя жар спал на второе утро болезни.
— Возможен рецидив, — три раза повторил врач, надеясь, видимо, произвести впечатление умными словами.
— Понял я. Ладно, дождусь завтра.
День вышел скучным, и Мадлен его проспал, приходя в себя после болезни. Только вечером произошло нечто, изумившее его.
Вальжан, пропадавший где-то весь день после того, как выпроводил доктора, вернулся с маленьким бумажным свёртком.
В свёртке оказалась маленькая серебряная табакерка, которую он протянул Мадлену со словами:
— Это вам.
Выглядел он по-прежнему так, словно должен был Мадлену триста франков. А может, и больше. Что с подарком, да ещё недешёвым, никак не вязалось. Мадлен даже подумал: может, это на самом деле его собственная табакерка? И взял её, потому что понял, что совсем не против понюшки табаку. И сказал ещё:
— Спасибо за заботу, — имея в виду и табакерку эту, и что Вальжан ночью с ним как с младенцем возился.
В это мгновение взгляд Вальжана переменился. Из виноватого стал… чёрт разберёт, признаться, каким. Взгляд и ещё улыбка.
Странное чувство тут поразило Мадлена: как будто узнавания, как будто он видел уже такой взгляд когда-то. Но, может, и видел. Кто теперь наверняка скажет.
В дневник свой в тот вечер, не в силах толком осознать произошедшее, но чувствуя, что должен оставить хоть строчку об этом дне, вопреки запрету врача, он записал только: «Табак оказался неплох, хотя и не слишком крепок».
10.
из дневника мсьё Мадлена
запись седьмая
«Слишком много размышляю, а размышлениям этим грош цена, если можно треснуться головой — и все до одного они пропадут. Надо записывать.
Чувство узнавания, уверенность, с которой В. табакерку мне протянул, — это всё лишнее доказательство, что мы знакомы. Вероятно, Мадлен — моё настоящее имя.
Соображения эти натолкнули меня на мысль вспомнить слова, с которыми В. «подарил» мне это имя. Человек, который ему дорог? Кто-то, кого он потерял? Проклятая память. Что же он сказал тогда? И что бы это могло значить? Он возится со мной, никаких денег не просит. Табакерку подарил. Но другом моим он меня не считает, на друзей так не смотрят. Тут бы сказать, что он, может, на всех так смотрит, но я же видел, как он таращится на мадемуазель Козетту. Как будто та своим светом сияет. Значит, может чувство приязни выражать, и его ко мне отношение приязнью никак назвать нельзя.
Всё же и тут слишком много размышляю. Факты нужны.
Появлялся жених мадемуазель Козетты. Он болел, но чего с постели так быстро вскочил? Бледный, еле ходит. Дед с ним явился, его под руку поддерживал.
Не знаю, о чём Вальжан думает, отдавая свою драгоценную дочку такому олуху. Я его всего пару мгновений видел, ушёл потом. Но мне хватило, чтоб заметить открытый рот и выпученные глаза. Хотя, может, потом он и перестал глаза пучить.
Штудирую газеты, всё равно нечем заняться.
Дождусь, когда врач скажет, что я окончательно поправился, и пойду в полицию. Сказать ли это Вальжану? С одной стороны, неблагодарность у него за спиной что-то делать, с другой, чёрт поймёт, как он к этому отнесётся. Ещё отговаривать станет».
11.
из записей Жана Вальжана
запись третья
«Никогда я не думал об этом человеке, как о человеке. Не как о демоне, преследующем меня, не о воплощённой памяти о прошлом. Как о человеке».
12.
Козетта уговорила Жана Вальжана отпустить её на прогулку вместе с Мариусом. Её стоило это многих слов, многих улыбок, многих молящих взглядов.
— Не случится ничего дурного, папочка, — повторила она много раз. — Просто прогулка.
Тот согласился, хотя радости это ему не принесло. Он доверял Козетте, доверял даже Мариусу, но эта прогулка была ещё одним шагом на пути к расставанию с Козеттой, которое Вальжан предпочёл бы отдалить.
Хотя теперь — с утра той бессонной и полной демонов ночи — перед ним стояла ещё одна сложность, которую разрешить пока не представлялось ему возможным. Наверное, поэтому-то он так легко и согласился.
Той ночью — бессонной, кошмарной ночью — он думал, пусть недолго, но такие мысли, даже краткие, глубоко прожигают память, — он думал о том, что смерть Жавера принесла бы покой им обоим. Но кому-то было угодно, чтобы Жавер остался жив. Чтобы он забыл обо всём. И, наверное, получил возможность, прожить оставшиеся ему годы… как-то иначе. Но как?
Утром после той ночи ему не спалось. Слишком много ненужных мыслей лезло в голову.
«Чем ты лучше тех людей, что видели не тебя, а жёлтую бумажку в твоих руках? Чем ты лучше тех, кто за этим ненавистным листком отказывался замечать человека? Ты тоже не видел… страх застилал тебе глаза».
Нет ничего страшней смешанного с равнодушием страха, потому что когда он отступает, оно берёт верх. И тогда можно допустить что угодно по отношению к человеку, которого прежде боялся, но к которому теперь не испытываешь ничего.
Та ночь была искуплением, надеялся Вальжан.
Теперь он ничего Жаверу не должен.
Ничего.
Не должен.
Только от этих мыслей легче не становилось.
«Должен, не должен — как в банке рассуждаешь. Как будто твои старания как-то уменьшили гнусность твоих мыслей».
Этот человек — всегда был не просто эринией или демоном, гнавшимся за тобой. Он всегда был человеком, который способен чувствовать, испытывать боль или радость.
И Вальжан принялся вспоминать, какие из человеческих привычек инспектора Жавера ему известны, раз уж сам Жавер их позабыл. Вспомнился табак. Купить серебряную табакерку и нюхательный табак было делом нескольких часов. Решиться отдать её — делом пары минут, но минуты эти тянулись намного дольше.
«Это вам», — сказал тогда Вальжан. И так и не сумел договорить заранее продуманное: «Друг мой». Лгать не хотелось. Этот человек был ему кем угодно, только не другом.
С табаком было просто, но согласится ли он на прогулку? Повод был: потихоньку последовать за Козеттой и Мариусом, чтобы проследить за ними. Вальжан доверял Козетте, но предпочёл бы проследить. И хотел, чтобы Жавер пошёл с ним, в конце концов, свежий воздух полезен.
13.
из дневника мсьё Мадлена
запись восьмая
«Перед прогулкой кое-что произошло. Мы уже стояли у двери, намереваясь выйти, как вдруг кто-то постучал. Вальжан оттеснил меня в сторону, как мне показалось, чтобы я не увидел, кто пришёл, и вышел сам. Я выглянул окно и увидел двух детишек, обычных уличных оборванцев, каких сотни в Париже. Вальжан почти пополам согнулся, чтобы говорить с ними. Я не слышал ни слова, но я видел его лицо. Теперь я знаю, как этот благотворитель смотрит на тех, кому делает добро. Не так, как на меня. Со мной он знаком».
дописано значительно позже к записи восьмой
«Собираться недолго. Через полчаса меня здесь уже не будет. Причины опишу, уже когда уйду».
14.
День был солнечным, но из тех, когда хорошая погода в любое мгновение — и не заметишь — может смениться дождём. Стоило бы, признаться, отменить прогулку, когда появились эти дети, которые после смерти своего «опекуна» остались совсем беззащитными, но мысль эта пришла Вальжану слишком поздно, уже когда вдвоём они катили к Люксембургскому саду. Мальчики же были поручены заботам Туссен.
— Будем прогуливаться поодаль, но из виду не терять, — повторил Вальжан. Больше ничего ему в голову не пришло, и он молчал.
Фиакр потряхивало, можно было сделать вид, что молчание повисло, потому что говорить неудобно, но от чувства неловкости это не избавляло. Жавер на помощь прийти не торопился, но он, наверное, и не чувствовал этой неловкости. Смотрел в окошко, отвернувшись от Вальжана, и даже не дёргался, когда трясло карету.
— Как табак? — вопрос прозвучал слишком отрывисто, чтобы показаться непринуждённым.
Жавер обернулся. Он был хмур и как будто сосредоточенно о чём-то думал, а вопрос Вальжана отвлёк его.
— Сойдёт. Спасибо.
— Я подумал, что это было бы… уместно.
— Да. — Жавер помолчал. А потом, прищурившись, спросил: — Что ещё вы обо мне знаете?
— Простите?
— Что. Ещё. Вы. Обо мне. Знаете? — выделяя каждое слово, повторил он. Его глаза потемнели, губы, едва только вопрос отзвучал, сложились в тонкую линию. Он как будто испытывал какое-то сильное чувство, которому не желал дать выхода.
Вальжан вопроса не ожидал, а потому растерялся. Ему казалось, что он достаточно убедительно замёл все следы, попросив всех, кто мог выдать, тоже притворяться, забирая, на всякий случай, листы с объявлениями из газет… но этот человек всё равно подозревает. Некоторые привычки и навыки не теряются и не забываются.
«Знать бы, о чём он догадывается и что подозревает».
— Ничего, кроме… того, что говорил вам. И того, что вы и сам знаете, — твёрдо ответил Жан Вальжан.
— Ну как скажете, — пробормотал Жавер, потвернувшись.
Возможно, подумал тогда Вальжан, гроза миновала.
Гроза из слов и чувств, но не гроза небесная, как оказалось позже.
Они медленно шли по парку, высматривая прогуливающихся Козетту и Мариуса. Те, как будто подозревая слежку, прятались в самых укромных уголках подальше от центральных дорожек.
— Прячутся они, что ли, — бормотал Вальжан.
— Конечно. Вы даже не пытались скрыть, что будете за ней следить.
— Разве?
— А что, пытались? — полуусмехнулся Жавер. — Неудачно тогда. Вы любите её очень?
— Да, — удивлённо ответил Вальжан. Этот человек был из тех, кто, казалось, был далёк от любых интересов помимо рабочих. Но, может, он тоже испытывает неловкость и пытается придумывать вымученные вопросы? Но нет, подобное просто нельзя вообразить.
— Но она вам не родная дочь, как я понимаю? Вы не были женаты.
— Не был, верно.
— Тоже благотворительность?
Вопрос был болезненным, но Вальжан собрался с силами и ответил правду, потому что солгать здесь было бы оскорблением памяти Фантины:
— Я любил её мать.
— Вот как.
Жавер замолчал. Он шёл, глядя прямо перед собой, шагая ровно и спокойно, как будто ничто его не беспокоило. Впрочем, возможно, спокойствие это было показным.
Солнце сквозило в зелени. В листве пели птицы, всё громче, как казалось Вальжану. Где-то вдалеке среди зелени мелькало бледно-голубое платье Козетты. Духота опускалась на Люксембургский сад, подобно ватному одеялу в летнюю ночь. Чтобы хоть как-то облегчить себе участь, Вальжан снял цилиндр и мельком взглянул на Жавера: тому, казалось, и дело не было ни до духоты, ни до невыносимого гама, поднятого птицами, он шёл, наглухо застёгнутый в свой чёрный редингот, и даже одолженных ему перчаток не снимал.
— Невыносимая духота. — Вальжан достал из кармана платок и промокнул лоб.
— Да, — ответил Жавер, но прозвучало это так твёрдо, что было ясно: ответил он своим мыслям, а не замечанию о погоде. — Я хотел задать вам один вопрос.
Вальжан вздохнул про себя и тоскливо посмотрел на небо, которое, совсем недавно такое чистое и голубое, стремительно затягивали тучи с желтоватыми, просвеченными солнцем боками. Птицы, духота, тучи и Жавер с его вопросами — всё, что надо для приятной прогулки за синим платьем.
— Я вас слушаю, — как можно более спокойно ответил Вальжан.
— Вы говорили, что тот человек, чьё имя вы мне дали, был вашим другом. Но вы не считаете меня своим другом, тогда почему назвали это имя? Если тот человек был вам близок…
Вопрос был неожиданным, Вальжан ещё раз взглянул на своего спутника — тот, неизменно серьёзный, шёл рядом. Что же он тогда сказал? Не может быть, что Мадлен был ему другом. Память!.. Что же он тогда сказал? Почему-то казалось очень важным повторить те слова, не изменив их смысла.
Неожиданно потянуло свежим ветром. И как будто сыростью.
Молчание затягивалось, и Вальжан проговорил:
— Нет. Вы неверно запомнили.
В этом можно было не сомневаться — едва ли он назвал бы другом самого себя. И тут он вспомнил:
— Я сказал тогда, что Мадлен многое мне дал и многое позволил понять. И что вы чем-то мне напомнили его. Но мы с ним не были друзьями.
— Странно, — пробормотал Жавер.
И Вальжан снова пошёл немного быстрее, стараясь не упустить из виду голубое платье. Тучи сгущались, потемнело, и птицы наконец смолкли. Где-то вдалеке загрохотал гром, из жёлтого бока тучи бесшумно вырвалась молния, и снова глухо зарокотало. В этом сумраке нелегко было высматривать голубой клочок. И вскоре Вальжан потерял его, он исчез где-то за деревьями.
— Я считаю, — после долгого молчания снова начал Жавер, — что вы меня знаете очень хорошо.
Вальжан возвёл глаза к небу, но тут же принял бесстрастный вид. Пусть говорит, что угодно, если ему не терпится. Где же Козетта?
— Я считаю, — продолжал упрямый дурак, — что вы меня ненавидите, хотя я пока не понял, за что, но скоро пойму.
Вальжан сжал руку в кулак, но тут же разжал её. Козетта в одном платье и тонкой накидке сверху. Она промокнет и замёрзнет, заболеет, почему он не настоял, чтобы они взяли зонтик? Почему она сама или этот её Мариус не подумали? Никто ни о чём полезном не думает. Как не предусмотрительно!
— Я считаю, — настаивал резкий голос, вроде бы лишённый всяких интонаций, — что вы со мной связаны. В криминальном смысле.
Первые крупные капли дождя упали в песок дорожек. Люксембургский сад опустел. Где же Козетта? Куда её увёл Мариус?
— Я считаю, что вы потому и отговорили меня от того, чтобы я пошёл в полицию. Вы боитесь, что я вас сдам.
И башмачки у неё совсем лёгкие, промокнут, ноги переохладит. Проклятый Мариус! Нельзя было соглашаться на эту прогулку! Её наверняка посчитали бы неприличной те, кто разбирается во всём этом лучше него, Жана Вальжана. Капли с глухим шорохом били по листве деревьев, оставляли круглые вздутые следы на песке дорожки.
— Я считаю, что вы хотите меня убить, чтобы я вас не сдал.
И правда, шептал ему гнев. Это было бы выходом. Это всё упростило бы. Да и зачем убивать? Достаточно просто отпустить этого человека, пусть уходит.
Но Козетта! Листва — плохой защитник от ливня. А дождь уже стал настоящим ливнем. Они всё ещё шли, убыстряя шаг, непонятно, куда и за чем, ведь голубого платья давно не было впереди.
— Я считаю, что мне необходимо пойти в полицию, потому что я ваш подельник.
Вальжан на мгновение закрыл глаза, потому что ему показалось, что в Люксембургском саду совсем стемнело.
— Я считаю…
Вальжан резко остановился и развернулся к Жаверу, сам не замечая, он опередил того на два шага.
— Вы… — он не договорил, более не в силах сдерживаться, уронив цилиндр, схватил Жавера за отвороты редингота и, немного приподняв над землёй, тряхнул так, что у того клацнули зубы. Струи дождя бежали по лицу, попадая в глаза. Вальжан судорожно выдохнул и выпустил отвороты редингот из пальцев. На лице Жавера мелькнуло торжество:
— Я так и думал, — сказал он, как будто подводя итог собственному выступлению, а Вальжан молча отвернулся. Жавер повторил: — Я так и думал. Когда мы вернёмся, я заберу записную книжку, оставлю одолженные мне вещи и уйду. Я не буду доносить на вас, вы помогли мне, и это было бы неблагодарностью.
Впереди на три шага ничего не было видно за стеной ливня. И странно — в разрывах чёрных туч кое-где мелькали солнечные лучи, ещё более яркие, чем всегда, потому что светить им приходилось сквозь грозовой мрак.
Молчание, тонувшее в шуме дождя, продлилось недолго.
— Наденьте шляпу, — неожиданно заявил Жавер. — У вас волосы насквозь мокрые. Простудитесь, я сиделкой вашей не буду.
Сквозь ливень слышно было плохо, и он почти прокричал эти слова, стряхивая капли с щёк и носа — шляпа не защищала от косых струй дождя.
— Нужно найти…
— Что?
— Не важно. Лучше вернуться.
— А ваша дочка?
— Её жених спасёт её от грозы, я надеюсь.
Извозчик, которому довелось их — оглушённо молчавших всю дорогу — везти назад, долго ворчал потом и жалел будто бы испорченную водой внутреннюю обивку.
Позже, уже на пороге дома, Жавер повторил с упрямой настойчивостью:
— Я вернулся, чтобы забрать записную книжку и…
— Да-да, вернуть мне шляпу и перчатки, — отмахнулся Вальжан. — Но, прошу вас, обсушитесь хотя бы. Вас словно… только что из реки вытащили.
С этими словами он толкнул дверь и вошёл в дом. Шутка вышла глупой и грубой, но чему-то он всё же усмехнулся.
Дождь тем временем стих. Иногда, даже если гроза всё же разражается, нужно только позволить дождю пролиться, чтобы вновь засияло солнце.
Мариус привёз Козетту почти в одно время с их возвращением. Она совсем не промокла и не замёрзла — у Мариуса с собой оказался зонтик.
— И ещё мы прятались под навесом, — сияя счастьем, сообщила Козетта. Наверное, впервые, увидев румянец на её щеках, Вальжан не захотел свернуть шею тому, кто вызвал этот румянец. Он даже чувствовал что-то, отдалённо похожее на благодарность. Впрочем, очень отдалённо похожее.
Тем временем Жавер удалился за записной книжкой, предоставив свою верхнюю одежду заботам Туссен. Сделал он это так сосредоточенно и даже торжественно, что Мариус проводил его озадаченным взглядом.
— Этот господин… — пробормотал он, когда Жавер ушёл.
— Этот господин вас более не касается, — перебил его Вальжан. — И, боюсь, сейчас у меня не будет времени вести с вами беседы.
Он заметил мгновенно потухший взгляд Козетты.
— Спасибо за заботу о моей дочери, мьсё Понмерси. В нашем доме вы желанный гость, однако сейчас дела не позволят мне уделить вам достаточно внимания.
Мариус всё понял и быстро ушёл, а Козетта благодарно улыбнулась и убежала к себе. Предаваться воспоминаниям о прогулке и мечтать, наверное.
15.
Чтобы поскорей высушить одежду господина Мадлена, Туссен развела огонь в камине в гостиной и разложила его редингот в кресле, придвинув его поближе к огню, но не слишком близко, конечно. Она долго двигала кресло, вертела его так и сяк, гадая, не слишком ли близко, не очень ли далеко.
— Т-трудно прикинуть, к-каким расстояние должно быть, — поделилась она соображениями с хозяином, — чтоб не сжечь одежду.
— Можно и сжечь, — пробормотал тот в ответ, чем порядком озадачил Туссен. Зачем же жечь такую приличную одежду, пусть даже подмокшую и слегка отдающую тиной.
16.
Вальжан уже сидел в своей комнате и аккуратно записывал что-то в красиво переплетённую толстую тетрадь, когда в дверь постучали.
— Заходите, — отозвался он.
Он предпочёл бы, чтобы это была Козетта, но даже по стуку — короткому, но уверенному — было ясно, что это Жавер. Она всегда стучала нетерпеливо и легко. Этот же — как будто в ворота Ада колотил. Уверенно и в то же время словно бы в отчаянии. В ворота Ада, к которым подошёл, чтобы сдаться чертям, хотя, может, ангелы долго уговаривали его остаться с ними. Но самоубийцам не положено.
«Да, так и будет, наверное».
Дверь едва слышно скрипнула, пропуская Жавера. Стучал он громко, но ходил неслышно.
— Я пришёл сообщить, — церемонно проговорил он, остановившись точно напротив стола, как будто докладывал о чём-то начальству, — что табакерку, шляпу и прочие вещи, которые вы любезно мне одолжили, я оставил в комнате.
Выражение его — вдруг вспомнилось Вальжану — была в точности таким, с каким он когда-то требовал своего увольнения. Что он чувствовал тогда? Собственную неправоту? Необходимость склонить голову перед карающим Законом? Но ведь сейчас не было никакого Закона. Он просто пришёл попрощаться. Что он чувствовал теперь? Но за бесстрастным, замкнутым выражением ничего не прочесть.
— Табакерка ваша, — ответил Вальжан, чтобы что-то ответить. Жавер коротко мотнул головой:
— Нет.
— Это подарок.
— Незнакомцам подарков не дарят. Тем более неприятным незнакомцам.
— Да что вы, в самом деле!
Ах, если бы был способ как-то разрешить это неловкое дело! Если бы он мог просто приказать этому человеку принять подарок и запретить идти в полицию, где ему непременно расскажут, кто он такой. И даже если он не пойдёт в полицию, то куда он пойдёт? Адреса своего он не помнит… и адрес его давно стоило бы выяснить. Возможно, дом этого странного человека смог бы что-то рассказать о нём. И почему эта мысль только сейчас пришла в голову?.. Ах, да. Раньше просто не могла бы. Демоны не имеют домов, у них нет жизни, кроме преследования.
«Это будет следующим же делом. Узнать, где он живёт».
— Незнакомцам подают милостыню, но я не попрошайка. Возможно, преступник, но не…
— Послушайте… Мадлен, не будьте таким упрямцем. Я…
Он осёкся, потому что из гостиной вдруг донеслись крики, стук и чей-то плач.
17.
Туссен вернулась в гостиную через полчаса, чтобы смахнуть пыть и проверить, высохла ли одежда того мрачного господина, который последние дни, кажется, поселился у них дома и при котором к хозяину нельзя было обращаться «господин Фошлеван». И застыла на пороге.
В большом кресле, на котором была разложена одежда, свернувшись, дрыхли те два мальчишки, которых поручил её заботам хозяин перед прогулкой. Дрыхли — да ещё укрылись чёрным рединготом гостя, как будто это одеяло какое!
Выполняя поручение хозяина, мальчишек она, как могла, конечно, отмыла — их лица и шеи, во всяком случае, дала им поесть, но велела сидеть на кухне и ни в коем случае по дому не бродить. И уж точно никто не разрешал им забираться в кресло! Тем более с чьей-то одеждой! Одно хорошо — редингот этот не такой уж чистый, грязней они его не сделают. Но всё-таки!..
Ладно, сейчас она их метёлкой…
— А ну! К-кыш отсюда! К-кыш, негодники!
Старший проснулся первым. Он осоловело огляделся, скатился с кресла на пол и, стукнувшись коленом, хотел было зареветь, но прикусил губу и насупился. Младший только поудобней устроился, будто и не слыша криков, не чувствуя тычков пыльной метёлки.
— Кыш, негодник, — повторила Туссен. И тут она заметила, что драные штаны младшего почему-то мокрые. И почувствовала запах.
18.
из дневника мсьё Мадлена
запись девятая
Ситуация вновь переменилась, и я вижу здесь чью-то злую волю. Хотя этот человек — Жан Вальжан — говорит, что это милость провидения, а не злая воля. Но я отказываюсь считать испорченную одежду милостью провидения. Одежду отдали в чистку, мне придётся пробыть здесь до послезавтрашнего вечера. Я хотел уйти так, всё равно тепло, но… впрочем, это требует пояснений.
Подробно описывать не буду, иначе до утра затянется. Не хочу описывать разговор в парке, и если однажды я снова стукнусь головой и забуду о нём, я не хотел бы вспоминать. Это было слабостью и глупостью. Прямо рассказать обо всём, о своих подозрениях. О своих — я должен написать именно так — опасениях. Что я преступник. Что этот человек преступник. Что мы связаны преступлением.
Что больше ничем мы не связаны.
19.
Козетта вообще ела как птичка, но этим вечером она едва заметила, что перед ней стоит тарелка с ужином и лежат столовые приборы, что, конечно, должно было огорчить Туссен. Но рассеянность юной девицы, поглощённой в мысли о возлюбленном, объяснима, но также едва замечали тарелки двое других, сидевших за столом. Один, сложив ладони, словно для молитвы, смотрел на высокие свечи, второй, позабыв о вежливости, огрызком карандаша писал что-то в свою записную книжку. Наверное, если бы Козетта не была так поглощена счастливыми мыслями, она бы почувствовала себя неуютно в этой погружённой в золотистый свечной полусвет и в тяжёлое испуганное молчание комнате.
20.
из дневника мсьё Мадлена
запись десятая
Если бы найти кого-то, кто знал меня, чтобы спросить. Но это невозможно, потому нужно выяснить всё самому и раньше, чем придётся уйти. Сюда я больше не вернусь. Если этот человек боится, что я его выдам, мне лучше просто исчезнуть, письменно известив его ещё раз, что я не собираюсь его выдавать. Но, конечно, он боится. Иных причин для него держать меня при себе я не вижу.
Через полчаса мне нужно идти на ужин, но я не хочу есть. Всё же стоит описать, что произошло на прогулке.
Я не выдержал и вывалил ему все свои соображения. Что толкнуло меня? Он наговорил разного. Упрекнул меня в дурной памяти, сказал о какой-то женщине, которую любил, после молчал в ответ на мои вопросы. Это молчание как будто жгло меня хуже солнца, которое было сильным тогда, и подначивало выкладывать дальше и дальше, что я думаю о нём. Полил дождь, пришлось орать. Я пытался добиться от него хоть какого-то ответа, но без толку. Потом он едва не ударил меня — всё, на что его хватило, всё искреннее, на что его хватило. Я надеялся, что он скажет хоть что-то, но он слишком хорошо владеет собой и быстро успокоился. Но мне и этого хватило, почему-то стало легче, я даже позволил себе сделать ему замечание о шляпе. И сообщил, что уйду. Вот и вся прогулка.
Несвязно вышло. Впредь буду нумеровать события и более ясно обозначать логические связи между ними.
Мне кажется, я исказил слова и события. Возможно, это последствия болезни, но последнее время я ловлю себя на том, что неверно запоминаю.
21.
из дневника мсьё Мадлена
запись одиннадцатая
Кем бы он ни был, я бы хотел, чтобы он был мне другом. Но это невозможно. Только в романах для чувствительных барышень люди легко переступают через ненависть, потому что только в романах она объясняется каким-нибудь возвышенным недопониманием. В жизни всё проще. За ненавистью всегда стоят довольно обычные и объяснимые причины. А через страх, брезгливость и недоверие тем более не перепрыгнуть.
22.
— Н-неужели всё ж пересолила! А всё поганцы эти! Всё о них думала, пока готовила! Вот негодяи! Ещё и ужин мне испортили! А вы, м-м-м… вы ещё говорите не прогонять их! Я-то не прогоню, но…
— Дети не виноваты, что бедны и хотят тепла, Туссен, — мягко произнёс Жан Вальжан, отвлёкшись от собственных мыслей. — Устрой на сегодня их в моей комнате. Завтра я постараюсь выяснить, кто они такие. Боюсь, что полиции подобные вопросы доверять нельзя.
— И поэтому вы туда не пойдёте? — раздался резкий — и очень неожиданный — вопрос. — Только поэтому?
Туссен открыла рот, но Вальжан жестом остановил её. Козетта побледнела.
— Только поэтому, — легко ответил Вальжан. — Боюсь, властям мало дела до бездомных, а тем более — до бездомных детей.
— Странно, — огрызок карандаша со стуком упал на стол, — что Париж до сих пор не обратился в земной рай, когда в нём живёт такой человек, как вы.
— Я делаю лишь то, что позволяют мне мои скромные силы и способности.
— Ужин, — нервно вмешалась Козетта, — был очень вкусным.
Её тарелка была полна, но в такой лжи трудно упрекать. И Вальжан поддержал её:
— В самом деле. Вы не пересолили, так что не корите зря этих детей.
23.
из записей Жана Вальжана
запись четвёртая
«Если хотите, можете остаться здесь, а не идти к себе, — сказал я ему после ужина. — Мне будет приятно ваше общество». Он остался в гостиной, но не поверил.
Сильные эмоции не скрыть даже самому сдержанному человеку. А этого человека сейчас обуревали самые сильные эмоции, хотя природа их мне не была ясна.
Мне нельзя было срываться в парке, но эта прогулка позволила мне сделать ещё один шаг от безразличия. Куда? В каком направлении? Можно ли, не лицемеря, назвать это направление дружбой? Я бы хотел назвать его дружбой! Ни одно благое дело не сотрёт той, на набережной, улыбки, только моё собственное отношение сможет искупить её.
Он чего-то боится. Из всех чувств, которые можно прочесть на его лице, в его взгляде, это — самое сильное. Он боится — и заметней всего был страх, когда он записывал что-то в свою книжечку. Впрочем, то, что он сказал в парке, отчасти выдало его. Он боится оказаться преступником. Удивительно, насколько верен он себе даже сейчас, когда не помнит ничего о своём прошлом. Неужели, то, чем мы становимся, настолько мало зависит от того, что мы о себе знаем?
Мы сидели в гостиной до поздней ночи. Сначала он смотрел то в окно, то на свечи и размышлял о чём-то, а я читал. Он сидел в полумраке, почти сливаясь с ним, только специально взглядываясь, я мог заметить, как мерцают в тусклом свете его глаза.
В молчании нашим не было неловкости, наверное, потому что каждый был занят своим делом.
Когда пробило одиннадцать, я вдруг почувствовал, что теряю нить повествования, и захлопнул книгу, возможно, слишком громко, потому что Жавер вздрогнул.
— Прошу простить меня, — сказал я ему.
— За что?
— Нельзя распускать руки.
— Забудьте.
Он отвечал отрывисто, словно ему не хотелось говорить, но вместе с тем — очень быстро, словно он ждал моих вопросов. И хотел бы на них отвечать.
— Надеюсь, вас не слишком огорчает, что вы до сих пор здесь?
— Нет.
Именно в это мгновение меня посетила мысль, которую я не решаюсь объяснять для себя. Впрочем, наверное, её мне продиктовал долг, обязывающий изменить отношение к этому человеку.
— Духота спала после грозы. Мы могли бы пройтись сейчас, если, конечно, вы не хотите спать.
— Пройтись? Ночь на дворе. Вас давно в переулке дубиной по голове не били?
— Всё не дотягиваются, — отозвался я.
— Посмотрел бы я на это.
Так и вышло, что мы пошли дышать свежим воздухом. Ему пришлось накинуть одолженный мною плащ, который оказался ему слишком велик, и полы почти задевали землю. Но идти с риском замёрзнуть было неразумно.
Разлившаяся в ночи прохладная сырость, впрочем, располагала к прогулке, хотя врачи сказали бы, что она вредна. Улица была пустынна, шаги наши гулким эхом разносились среди домов».
Спасибо Вам огромное за эту историю!
Какой же он прекрасный и такой... ы... тонкий, деликатный, не знаю как правильно сказать даже. Чудесный!
нежность-нежность.
какая все-таки чудная кинематографичность.
перечитал с удовольствием.
как Жавер отзывался о Мариусе отдельно повеселило))
sibirierkatze, как Жавер отзывался о Мариусе отдельно повеселило))
я боюсь, что скоро развлечение «поглумись над Мариусом» станет в фэндоме дурным тоном, но пока вроде не стало — и я пользуюсь))
Очень вхарактерно, если брать 0-98! Моя любимая экранизация.
Персонажей именно оттуда представляешь, не изменяешь образу ни на минуту.
Хорошо, что Вальжан тут хоть немного растаял. Ожидала, что он как в О-98 останется и далее безразличен к Жаверу. То есть да - спас, проявил человечность, как всегда, свою совесть искупил, но взаимностью не ответит. Потому что Фантина, Козетта и т. д.
А чувства инспектора более, чем очевидны. И то, как он снова влюбился в Вальжана, не помня себя и прежних своих чувств - это очень трогательно. И описано шикарно - вот это зарывание лицом в его пальто... прямо кинк у меня.
Понравилось, как инспектор не теряет хватки даже с амнезией - проследить, записать, подметить, проанализировать, выспросить, выяснить, уточнить. Как говорится - профессионализм не пропьешь и даже не забудешь, долбанувшись головой.
Его порыв сдаться в жандармерию, как преступник - очень вхарактерно тоже. Вот все ество его против преступлений, бедолага. Упоротый да. Но он и в о-98 упоротый... и зацикленный на Вальжане. А тут предрассудки были убраны и он смог разобраться в своих чувствах. Осознать, как они называются. Посмотреть на них трезво, несмотря на потерю памяти.
Теперь один из моих любимых фиков по Мизераблям. Хотя для меня ХЭ скорее минус, чем плюс. Ну это уже личные таракашки.